В этом году на День Мертвых она и нас заставила сделать черепа, чтобы не покупать их у старушек на рыночных развалах. Мы просто смешали ингредиенты в форме, дали высохнуть, и вчера они были готовы. Слушая по радио Мигуэля Асевеса Мехия, который пел «Ту, соло, Ту» так, что дух захватывало, и никто не мог бы спеть лучше, кроме, может быть, Билла Хейли, который поет йодлем и который выступал следующим с песней «Рокет 88», охренительно заковыристой, мы их, сделанные черепа, украсили.
Йоли сделала свой череп Папы, Цыпочка – Абуэлиты[47], а я свой – Сэнти…
Я кашляю и плюю в раковину, полощу рот, подставляю под струю воды голову, и в ней становится чуть лучше. Поворачиваюсь обратно и признаю:
– Не знаю, о чем я думал вчера вечером.
– Ничего удивительного, пачуко, – говорит Сейнт, – в том-то и дело.
– Йоли сказала, что нас могут посетить духи, их надо призвать в День Мертвых, понимаешь?
– Может, духи и посещают. Может быть, есть и другие способы спасти их.
Я хватаю со стола бутылку мескаля и делаю глоток из горлышка.
– Кому нужно спасение?
– Кроме тебя? Ты пытался призвать кого-то другого, так я думаю.
Так и было.
Это Йоли унаследовала толстую книгу черной магии Brujería Magia Negra…[48]
Вчера осенняя жара превратилась в мороз, и небо раскололось, когда Йоли начала баловаться с этой книгой, читать оттуда, зажигать свечи, и пришел ее дружок Данте, и мы открыли бутылку мескаля, которую собирались поставить на алтарь Папе, и Данте провонял всю комнату своими косячками гашиша и молотого пейота[49]. Йоли говорила, что духов можно вызвать, если написать их имена на сахарных черепах и прочитать определенный абзац из книги, а мне стало мерещиться, я совсем окосел, но так оно было.
Я ничего не прочел из ее книги, не произносил никаких заклинаний, не баловался с этим дерьмом…
Потом они ушли, и я остался один. Все остальные праздновали на улицах. Я бы тоже мог пойти, но не мог, если это что-то объясняет… Я хочу сказать, что мы с Сэнти тусовали по этим праздникам каждый год с самого детства, и делать это без него я просто не мог, хотелось плакать.
Я ничего не мог делать, просто сидел за кухонным столом с черепом, который сам сделал для Сэнти, и на душе у меня было так тяжело, что я стал пить еще и говорить с Сэнти, типа почему это так все складывается…
И как-то так получилось, что книга о черной магии оказалась у меня в руках, и, как я уже говорил, я с этим дерьмом не балуюсь, но, может быть, я произнес несколько слов… Может быть, прочел что-то из этой книги, чего не понял, но все равно повторил вслух, типа один абзац, вырезая ножом с выкидным лезвием на черепе имя Сэнти.
– Эй, ты со мной или уже вернулся в свою страну фантазий? – спрашивает Сейнт.
– Какая разница? – говорю я, пожимая плечами.
– Поздоровайся.
– С кем?
Неожиданно, как выстрел в фильме Чиво[50], из гостиной доносится стук. Я не знаю, что это, и что-то во мне даже не желает это выяснять. Такой звук не может возникнуть в доме, он похож на чечетку, отбиваемую на «Американской эстраде»[51], обувь чечеточников и порождает этот резкий стук по деревянному полу.
– К тебе пришли.
Я смотрю, как Сейнт устало выкидывает из ножа лезвие.
– Кто-то вроде тебя или я свалял дурака?
– Почему бы тебе не выяснить?
И снова:
– Клак-клак-клак.
Я прохожу в гостиную через двери, открывающиеся в обе стороны, и закричал бы на месте, если бы у меня от ужаса не пропал голос.
В комнате как ни в чем не бывало стоит скелет и курит одну из папиных сигарет, которые мы оставили у него на алтаре. Это не труп, не наряженный в лохмотья, как чучело, никакой крови, грязи, никаких червей, выползающих из глазниц, это чистый, будто бы картонный скелет, бледный и вычищенный, каждая косточка на месте. И одет шикарно, лучше, чем я бы мог вырядиться, как будто собрался на танцы в «Кокосовую Рощу»[52]. У черепа настоящие тонкие усики, как были у Папы, на пальцах большие стальные кольца, как носил Папа, он еще называл их бойками для уличных драк.
Скелет смотрит на алтарь, где в стеклянной рамке стоит фотография Папы – он на ней не улыбается. На нем тэндо[53] с полями такой же ширины, как плечи, накрахмаленный белый воротничок сатиновой рубашки выпущен поверх пиджака в стиле «фингертип», который никто не мог носить так, как он. Цыпочка подписала губной помадой «ПСМ», каждому святому[54] поставлено по свече, Абуэлита[55] привезла их из Хуареса, такое количество на алтаре сразу не помещается. Траурный алтарь самой Абуэлиты располагается у противоположной стены комнаты. Через три года после смерти Папы Абуэлита последовала за ним в преисподнюю Миктлана[56].
Восемь лет назад мне было двенадцать, а Папу в восточном Лос-Анджелесе моряки отдубасили бейсбольными битами и свинцовыми трубами. Его так отдубасили, что его голова походила на вскрытую пиняту[57], из которой высыпались леденцы.
Эти леденцы теперь и выписаны на лице скелета.
Папа, наряженный в одежды с той картинки, поворачивается ко мне и произносит мое имя:
– Клак-клак-клак.
Из кухни доносится голос Сейнта:
– Воссоединение семьи, а, бато?
Папа поднимает костистые руки, чтобы заключить меня в объятия. Я не хочу прикасаться к нему, но выбора у меня нет. Он идет ко мне, я держу нож с выкидным лезвием и мог бы ткнуть этим лезвием ему между ребер, но я никогда не поднимал на него руку. Пусть он и мертвец, снова и снова повторяющий мое имя, мы обнимаемся.
У меня под глазом появляется гребаная струйка жидкости, так мне кажется, но в последнее время у меня много тяжелых переживаний.
– Меня забыли? – спрашивает Сейнт, как будто ему одиноко.
Отпустив меня, Папа отправляется на кухню и приносит оттуда сахарный череп, который лежит в локтевом сгибе и вращается то в одну сторону, то в другую, как йо-йо[58].
– Сумасшедший дом какой-то, – говорю я, глядя то на одного, то на другого и покачивая головой. – Я даже не знаю.
– Это ничего. Показать тебе кое-что? Валим отсюда, распишем город, найдем черепа красоток.
Клак-клак-клак.
Даже не оглянувшись, Папа и Сейнт распахивают парадную дверь и выходят из дома.
Я иду следом, но в поисках опоры наваливаюсь на парадную дверь, и она скрипит – от того, что я вижу, ноги у меня делаются ватными. Я почти отворачиваюсь, хотя зрелище, которому я стал свидетелем, не более безумно, чем говорящий, сделанный из сахара череп или несущий его покойник-Папа.
Иссиня-черный и электрик – таков цвет ночного неба, мерцающего и гудящего, как лампы круглосуточно работающего ресторанчика. Надвигаясь, растут в размерах тени, припорошенные агатовой пылью, стрелой проносятся по переулкам густонаселенной вселенной. Глаза пытаются разобрать что-то в полумраке, понять, что это передо мной, потому что серпообразный месяц представляет собой перекошенный в ухмылке зубастый рот с торчащей из него сигарой, огонек которой разрастается во вспышки петард, отчего мои руки, рефлекторно вскинутые перед лицом, отбрасывают тени. Звезды тоже пульсируют – вы такого еще не видели, – как фейерверки «огненное колесо», розовые сердечки и крутящиеся конусы лимонного снега, исчерченные тонкими зигзагообразными полосочками, изгибающимися, как волокна в пряже, и если распутать их, то все развалится…
Если долго всматриваться, то закружится голова.
Я только и могу вымолвить:
– Что?.. Как?.. Где дневной свет?..
– Сейчас полночь, бато.
– Да ведь еще утро, часов десять.
– Это День мертвых, чувак. Здесь всегда полночь.
Я киваю, типа окей, и понимаю, что это безумие, но я как бы чувствую, что принадлежу этому миру, как можно принадлежать странице комикса, в которую вступил в каком-нибудь магазинчике, где все продается по одной цене.
– Круто! – восклицает Сейнт при виде моей машины. – Клевая тачка! Я на переднем!
Я не узнаю свою «Импалу», припаркованную у тротуара, так она изменилась. Багажник открыт, как гроб, обитый изнутри красным шелком, но вместо покойника в нем цветы – ноготки всех оттенков желтого. Колеса – не что иное, как солнца, темно-синие, как чернила для татуировок, окруженные изгибающимися языками пламени. Машина расписана черепами, да-да, тут всевозможные черепа на любой вкус: забавные с подмигивающими глазами, ужасные с клыками и даже сексуальные на вид, например Мамаситы[59], с изумрудным дымом, идущим из пустых глазниц, и все эти черепа лязгают