писатель. Бунин был его любимый поэт, может быть, лучший современный поэт — Набоков в тогдашних стихах присягал на верность бунинской музе:
Вряд ли к кому-нибудь еще обращался Набоков так восторженно, так открыто.
Газета «Руль» успела за свое почти двадцатилетнее существование напечатать стихи и прозу множества эмигрантских и советских русских писателей (Вс. Иванова, М. Пришвина, В. Лидина, Б. Пильняка, К. Чуковского, В. Инбер., И. Ильфа и Е. Петрова, В. Маяковского и многих других). Однако чтобы навсегда войти в историю русской литературы, газете хватило бы и того, что 7 января 1920 года на ее страницах родился новый писатель — Вл. Сирин. Псевдоним для одного из двух В. Набоковых был, конечно, необходимостью. Можно спорить (о чем только не спорят набоковеды!) удачен ли этот псевдоним, потому что уже были тогда современные писатели, которые так подписывались, было даже издательство с таким названием, был старинный писатель Ефрем Сирин. Сирин — чудесная птица из русской мифологии, которой молодой Набоков тогда увлекался (писал о леших, о жар-птице). Писатель Сирин перестал существовать еще через двадцать лет на борту теплохода, увозившего Набоковых за океан. Тогда и родился писатель Владимир Набоков. Ушли из жизни поколения читателей, привыкшие к главному русскому псевдониму В.В. Набокова, отчего мы и предпочитаем называть его в нашей книге его настоящим именем…
В эту зиму ему пришлось много работать. Он опаздывал с переводом «Николки Персика». Кроме того он сильно увлекся английской поэзией начала века («грегорианской») — Рупертом Бруком, Хаустоном и другими. Английские стихи бегали к нему, «как мыши», и в те часы, когда он отдавался русской поэзии. В одном из писем он рассказывал родителям о своем романе с Музой. Он часто выводил ее гулять по субботам, а когда Калашников уезжал на уик-энд в Лондон, даже зазывал домой и угощал чайком, клубничным вдохновеньем, сливочными дактилями и сушеными амфибрахиями.
Во время своих велосипедных прогулок он иногда заезжал в Гранчестер. То была Выра поэта Руперта Брука. С каким упоением, сидя до войны в каком-нибудь берлинском кафе, Брук вспоминал, бывало, о «мглисто-зеленой, тенисто-студеной реке, которая протекала мимо Гранчестера…» Юный Набоков с недоумением оглядывался:
«заборы, сложные железные калитки, колючие проволоки. От грязных, кирпичных домишек веяло смиренной скукой. Ветер сдуру вздувал подштанники, развешанные для сушки, меж двух зеленых колов, над грядками нищенского огорода. С реки доносился тенорок хриплого граммофона».
И вот сюда, в этот убогий Гранчестер рвалась душа Руперта Брука, погибшего на недавней войне. Родина… Ну, а наш Лермонтов с его «четой белеющих берез» или Пушкин с двумя рябинами перед избушкой. «Сердце человека так невелико, — писал Киплинг, — что всю Божью землю он любить не в состоянии, а любит только родину свою, да и то один какой-нибудь ее уголок…»
…Вернувшись домой с прогулки, Набоков записал эти свои мысли о Гранчестере — для будущей статьи о Руперте Бруке.
К середине марта он сдал «Николку Персика». Это было для него неплохое упражнение в современном и в средневековом французском, а главное — упражнение в переводе на русский. Просматривая корректуры, издатель (все тот же Гессен) внес кое-какие поправки и отослал их переводчику через своего друга В.Д. Набокова. Позднее Гессен вспоминал этот случай вполне добродушно и даже умиленно:
«Возвращая корректуры, В.Д. однажды с улыбкой заметил: „А знаете, что Володя шепнул мне: ты меня только не выдавай. Я все его (т. е. мои) поправки потихоньку резинкой стер“. На мгновение шевельнулось чувство досады на мальчишескую самоуверенность, но тотчас же подвернулась на язык сохранившаяся почему-то фраза из учебника Иловайского: „Да будет ему триумф!“»
Сценка любопытная. Здесь и нежно любящий отец, изумленный талантом своего первенца. И молодой Набоков, уже понимающий, зачем существует редактор. И самонадеянный Гессен, верный друг, не способный обидеть почитаемого им В.Д.
До литературного триумфа было еще, впрочем, далеко. В апреле Набоков с успехом сдал устные экзамены по русскому и французскому, в мае сделал на экзамене письменный перевод из Скотта и Диккенса. Быстро покончив с переводом, он здесь же, в экзаменационном зале, принялся за стихи. Была весна, и стихи его одолевали. Они были снова о Вале и об оставленной родине:
И еще стихотворение, и еще, и еще — все «о ней, о девочке, о дальней», снова с обращеньем к Господу, чтоб дал им «вновь под теми деревцами хоть миг, да постоять».
Экзамены кончались, весна томила, и сердце жаждало новой, настоящей любви. Именно в такие дни и появляется, как правило, новая любовь. В июне, вскоре после возвращения Набокова в Берлин, Миша Калашников повез его в гости к своим кузинам, в берлинский пригород Лихтерфельде. Так Набоков познакомился с прелестной темноволосой семнадцатилетней Светланой Зиверт, в которую, по недавнему свидетельству 90-летнего московского писателя Олега Волкова, были в Петербурге влюблены все ее кузены (включая самого Волкова и Калашникова).
З. Шаховская (со ссылкой на письмо кн. Н.А. Оболенской) дает в своей книге портрет тогдашней Светланы:
«Она была высокая хорошенькая девушка, с большими черными глазами, как-то по-особенному сияющими, с темными волосами, с смугло-золотистой кожей. От нее исходили радость и теплота».
У стихов Набокова появилась новая героиня — Светлана. Первое время они развлекались вчетвером — с ними всюду ходили Калашников и Светланина сестра Таня. Молодые люди гуляли по берегу Ванзее, дурачились на дачной платформе в Лихтерфельде.
В заполненную до краев жизнь вошла любовь, и жизнь стала еще полней и прекрасней. Свою новую статью — о Руперте Бруке, в котором он обнаружил родственную душу, Набоков закончил так:
«Руперт Брук любит мир, с его озерами и водопадами, страстной, пронзительной, головокружительной любовью… Чуя близкий конец, он пишет восторженное завещанье, — пересчитывает свои богатства, и, торопясь, составляет сумбурный список всего того, что любил он на земле. А любит он многое: белые тарелки и чашки, чисто-блестящие, обведенные тонкой синью; и перистую прозрачную пыль;