— Это моей семьи дерево. И земля эта была у моей семьи. Нашей — испокон веку. Твой отец построил особняк на нашей земле. Пока мы были в Пакистане во время войны. — Он указал на сад: — Здесь когда-то были дома. Но твой отец снес их бульдозером, сровнял с землей. И дом, где мой отец родился и вырос, он тоже снес.
Адиль сморгнул.
— Он объявил нашу землю своей и построил на ней вот это. — Голям ощерился и ткнул большим пальцем себе за спину, в забор.
Чувствуя, что его слегка подташнивает и тяжко стукает сердце, Адиль сказал:
— Я думал, мы друзья. Зачем ты мне говоришь эти ужасные враки?
— Помнишь, как я тебя надул и забрал у тебя майку? — спросил Голям, и краска прилила к его щекам. — Ты чуть не заревел. Не отрицай, я видел. По майке. Майку пожалел. Представь, как моей семье было, — мы приехали из Пакистана, вылезли из автобуса и вот это нашли у нас на земле. А твой бандит в фиолетовом пиджаке выгнал нас с нашей собственной земли.
— Мой отец — не вор! — выпалил Адиль. — Спроси любого в Шадбаге-и-Нау, спроси, что он сделал для этого города.
Он вспомнил, как Баба-джан принимал людей у городской мечети, присев на землю с чашкой чая, с четками на руке. Как люди торжественно подходили к нему, и очередь их тянулась от его подушки до главного входа, — мужчины с грязными руками, беззубые старухи, молодые вдовы с детьми, и все они нуждались в чем-то, все ждали своей очереди попросить о чем-нибудь: о помощи, о работе, о маленьком займе на починку крыши, на дренажную канаву или на молочную смесь. Отец кивал, слушал с бесконечным терпением, будто каждый человек важен ему был, как член семьи.
— Да-а? А с чего тогда у моего отца есть документы на эту землю? — сказал Голям. — Которые он отдал судье.
— Я уверен, если твой отец поговорит с Бабой…
— Твой Баба не будет с ним разговаривать. Он не признается в том, что сделал. Он проезжает мимо, будто мы бродячие псы.
— Вы не псы, — сказал Адиль. Трудно было выдерживать ровный тон. — Вы хапуги. Правильно Кабир сказал. Я и сам бы мог догадаться.
Голям встал, сделал пару шагов, остановился.
— Так вот знай, — сказал он. — Я против тебя ничего не имею. Ты просто глупый маленький мальчик. Но когда Баба в следующий раз соберется в Гильменд, попроси его взять тебя с собой на эту его фабрику. Посмотришь, что он там выращивает. Хочешь подскажу? Не хлопок.
В тот же вечер перед ужином Адиль лежал в ванне с горячей мыльной водой. До него доносились звуки из телевизора на первом этаже — Кабир смотрел старый фильм про пиратов. Злость, какая была в нем весь день, вымылась из Адиля, и теперь ему казалось, что он слишком грубо обошелся с Голямом. Баба-джан как-то сказал ему: Как бы ты ни старался, бедные все равно иногда говорят о богатых дурно. Они так делают в основном потому, что разочарованы в своей жизни. Ничего не попишешь. Это даже естественно. И мы не должны их винить, Адиль, — сказал он.
Адиль не был слишком уж наивным, чтоб не понимать: мир по сути — несправедлив, достаточно выглянуть из окна спальни. Но он представлял, что людей вроде Голяма знание этой правды никак не утешало. Может, людям вроде Голяма нужны виноватые, из плоти и крови, кого удобно считать источником их тягот, кого можно проклинать, обвинять, на кого злиться. Может, Баба-джан был прав, сказав, что правильная реакция — понимать, воздерживаться от суждений. Или даже отвечать добротой. Глядя, как мыльные пузыри всплывают на поверхность и лопаются, Адиль думал о построенных отцом школах и больницах и о том, что есть в городе люди, распускающие о нем жуткие слухи.
Когда он вытирался, к нему заглянула мать:
— Идешь ужинать?
— Я не хочу есть, — сказал он.
— О. — Она вошла внутрь, сняла с вешалки полотенце. — Давай. Сядь. Я тебе вытру голову.
— Я и сам могу, — сказал Адиль.
Пожал плечами. Она положила руку ему на плечо, взглянула так, будто ожидала, что он потрется щекой о ее ладонь. Не потерся.
— Мама, ты видела фабрику Бабы-джан?
Он заметил, что мать чуть помешкала с ответом.
— Конечно, — сказала она. — Да и ты.
— Не на фотографиях. Живьем. Ты там была?
— С чего бы? — ответила мать, склонив голову в зеркале. — В Гильменде опасно. Твой отец никогда не позволил бы, чтоб нам с тобой навредили.
Адиль кивнул.
Внизу стреляли пушки, пираты орали, идя в бой.
Голям появился вновь через три дня. Быстро подошел к Адилю и замер.
— Я рад, что ты пришел, — сказал Адиль. — У меня для тебя кое-что есть.
Он поднял с пня куртку, которую носил с собой со дня их размолвки. Из шоколадно-коричневой кожи, с мягкой каракулевой подкладкой и капюшоном, который можно отстегивать и пристегивать. Протянул ее Голяму:
— Я всего несколько раз надевал. Она мне велика. А тебе должна быть впору.
Голям не шелохнулся.
— Мы вчера съездили в Кабул на автобусе, были в суде, — сказал он без выражения. — Угадай, что нам сказал судья? Что у него плохие новости. Сказал, что у них случилось происшествие. Маленький пожар. Документы моего отца на собственность сгорели. Нету их. Уничтожены.
Адиль медленно опустил руку с курткой.
— Он нам это рассказывает — дескать, ничем не может помочь, раз бумаг больше нет, — а у самого на руке знаешь что? Новенькие золотые часы, которых на нем не было, когда отец его последний раз видел.
Адель сморгнул.
Голям перевел взгляд на куртку. Жесткий, безжалостный, укоризненный взгляд. Пристыдить получилось. Адиль весь сжался. Почудилось, что куртка прямо у него в руках из миротворческого подношения превращается во взятку.
Голям развернулся и поспешил назад, к дороге, — быстрым, бойким шагом.
Вечером того же дня вернулся Баба-джан и устроил в доме праздник. Адиль сидел рядом с отцом во главе стола — вернее, скатерти, что постелили к ужину на полу. Баба-джан иногда предпочитал сидеть на земле и есть руками, особенно если встречался с друзьями давних лет джихада. Вспоминаю наши пещерные дни, — шутил он. Женщины ели за настоящим столом в гостиной, ложками и вилками, во главе — мать Адиля. Адиль слышал, как их болтовня эхом отскакивает от мраморных стен. Одна, женщина с толстыми бедрами и длинными волосами, покрашенными в рыжий, была помолвлена с одним из друзей Бабы-джан. В тот же вечер она показала матери Адиля снимки на цифровом фотоаппарате — из магазина свадебных товаров, когда они ездили в Дубай.
За чаем после ужина Баба-джан рассказал историю о том, как его взвод атаковал из засады советскую автоколонну и не пропустил ее в долину с севера. Все внимательно слушали.
— И вот когда они вошли в зону обстрела, — сказал Баба-джан, рассеянно поглаживая Адиля по волосам, — мы открыли огонь. Головную машину подбили, а потом еще несколько джипов. Думал, они сдадут назад или попытаются пробиться. Но эти сукины дети остановились, повылезали из машин и давай стрелять по нам. Представляете?
Гости забормотали. Закачались головы. Адиль знал, что не меньше половины людей в комнате — бывшие моджахеды.
— Мы их превосходили числом, может, три к одному, но они были тяжеловооружены, и вскоре уже они атаковали нас! Наши позиции в садах. Все разбежались. Мы с тем парнем, Мохаммедом или как его, драпали вместе. По винограднику, но не такому, со столбами и проволокой, а который по земле стелется. Пули летят, а мы спасаемся, и вдруг оба спотыкаемся и падаем. Через секунду я уже на ногах и бегу, а Мохаммеда или как его там — нет как нет. Поворачиваюсь, ору: «Вставай, задница ослиная!»
Баба-джан умолк для пущего драматизма. Прижал кулак ко рту, чтоб не рассмеяться.
— И тут он выскакивает и давай бежать. И — вы подумайте только! — этот чокнутый сукин сын тащит две полные руки винограда! По грозди в каждой!
Раздался смех. Адиль тоже смеялся. Отец потрепал его по спине, прижал к себе. Кто-то начал рассказывать другую историю, а Баба-джан потянулся к сигарете, что лежала рядом с его тарелкой. Но прикурить не удалось: где-то в доме внезапно разбилось стекло.