утро, не считая воскресенья, плетусь вместе с отцом в техникум. Вот и сегодня тоже.
— Лейлико, чем накормишь своего старика? — слышу я.
Значит, Хаджаратович почти готов. Я лихорадочно заплетаю косы, пытаясь одновременно нашарить под кроватью старые туфли. Сейчас Лейлико запоет:
— Тэмрико, скоро ты, солнышко?
Это она мне.
— Тамара, опоздаю, — торопит Хаджаратович.
Позавтракать, как всегда, не успею.
— Ну и спокойная душа! Целой ночи не хватает, спала бы себе и спала! — замечает каждое утро Лейлико.
Наконец я готова и догоняю Хаджаратовича у калитки. Он оглядывается на меня через плечо:
— Ну, как дела?
— Хорошо!
— Позавтракала бы! — выскакивает на балкон Лейлико. И так всегда: она у нас человек внимательный.
В техникум приходим за пять минут до начала, я бегу в аудиторию, а Хаджаратович неторопливо шествует в учебную часть.
Только прозвенел звонок, как моя соседка Алина привычным движением толкнула меня в бок. Это значит, что нужно сосредоточиться. Сейчас она введет меня в курс событий, происшедших со вчерашнего дня. Новости Алина рассказывает только на лекциях — в перерывах же предпочитает слушать других, наверное, чтобы пополнить запас своих новостей. Преподаватели устали делать замечания за эти наши вечные перешептывания и, кажется, наконец, махнули на нас рукой: Алина что твой кремень — все выдержит, лишь бы была слушательница, в которую можно переложить избыток информации.
— Знаешь новость?
— Какую?
— Твоего отца посылают в деревню.
— Врешь?!
— А ты правда не знала?
Я промолчала.
— Это все знают! Но ты не переживай. Он, наверное, что-нибудь сделает. Сам не захочет, останется.
— Если надо, так поедет! — обрываю я её, хотя точно знаю, что никуда Хаджаратович не поедет.
Никуда!
Глупая Алинка, говорит: не переживай. Если бы поехать в деревню!
Прежде всего я ушла бы из техникума и поступила в среднюю школу. Мне всего два года до аттестата зрелости. А Хаджаратович одну меня здесь не оставит: «За девушкой нужен глаз да глаз».
Во-вторых, в деревне сколько угодно ходи по зеленой-презеленой траве, рви фрукты, спускайся к роднику, никто тебе ничего не скажет. Главное же потом, после школы, можно было бы заикнуться и о театральном институте, который снится мне в самых лучших, в самых долгих снах. А наяву — только слово скажи — Хаджаратовича хватит удар:
«Моя дочь на сцене будет кривляться? Позорить нашу фамилию?!» Трудно, наверное, поверить, но он такой, несовременный. Однако мне почему-то кажется, если Хаджаратович поехал бы в деревню и стал лечить телят, жеребят, а то и буйволят, мы как-то столковались бы. Особенно я полагаюсь на телят. Уж если они с ладони Хаджаратовича будут слизывать соль, то это совсем-совсем другое дело.
— Ты что, обиделась? — драматическим шепотом допытывается Алина.
— Ещё чего!
— А знаешь, Инка влюбилась в своего учителя музыки. Правда, клянусь здоровьем мамы и папы!
Представляешь?
— Предстазляю!
— Чего ты не слушаешь?
— Слушаю.
— Надулась, да?
— Нет!
— Я же вижу! Подумаешь, какой кошмар! Все равно вы никуда не поедете.
— Я же сказала, поедем, если нужно.
— Чего шипишь?
— Отстань!
— Ой, мамочка, да кто же пристает? Сто лет весело жить и тебя не видеть!
Алина отодвигается от меня. И некоторое время лектор говорит один, что в нашей аудитории случается не часто.
Хорошо бы на переменке найти Хаджаратовича и сказать ему: «Па, это правда, мы в деревню поедем?» Но не поверит ведь он ни этому «па» (какой же он «па»?), ни моим благим намерениям. И все оттого, что у нас с ним отношения, как на границе: настороженно-выжидающие. Когда Хаджаратович и мама разошлись, то сторонники мамы, а их было очень даже много, не жалели красок, описывая чудовищный эгоизм Хаджаратовича и продуманное коварство Лейлико, ловко занявшей место моей мамы. Я же фигурировала в этих обвинениях как живой укор отцовской совести. Мне кажется, Хаджаратович именно из-за этого так относится ко мне. На самом деле, кому приятно каждый день видеть укор своей совести?! Только я всё-таки уверена, вопреки мнению многочисленной родни Хаджаратовича, что мама не оставляла меня в качестве живого укора в доме Хаджаратовича. Просто ей, наверное, нельзя было взять меня с собой. Мало ли какие могли быть причины.
Мама у меня не ветеринар. Ничего даже похожего. Она работала продавщицей в огромном белом гастрономе, в лучшем его отделе — кондитерском.
Когда меня, ещё маленькую, приводили к маме, она казалась мне волшебницей, столько у нее было богатств: огромных коробок всевозможных конфет, большущих плиток шоколада, пачек печенья, вафель— словом, у нее было все, о чем я могла тогда мечтать. И она была очень щедрой волшебницей, целыми днями раздавала свои богатства, а они не иссякали. Притом мама улыбалась. Очень здорово улыбалась. Дома она никогда не бывала такой, и вообще я, как ни странно, плохо запомнила, какой мама была дома, но зато совершенно четко помню её, светлую — из-за белого халата и шапочки — на фоне разноцветных коробок. И я считала, что там все её любят и все восхищаются ею. А как-то наш знакомый, живущий напротив, в большом семиэтажном доме— он и сейчас там живет, — сказал маме: «Лика, у вас глаза, как озера в горах». Теперь я думаю, что это довольно банальное сравнение. Но тогда меня его слова поразили, а так как я не видела озер, но знала, что это вроде лужиц, только в миллион раз больше, то бегала смотреть лужицы и искала сходство с мамиными глазами. Сходства не было, но лужицы сами по себе мне очень нравились, особенно после ливня. Тогда они становились прозрачными, чистыми.
Теперь мама живет в другом городе, и мы с ней редко видимся, слишком редко. И потому счастья в этом нет. Скорее горечь и неловкость. Но все равно от этих встреч отказаться меня никто не заставит.
Звонок. Наконец-то! Я поспешно собираю портфель. И зачем только вытаскивала тетрадки?
— Куда ты? — любопытствует Алина.
— В Турцию! — огрызаюсь я.
— Инка, слушай! — зовет Алина и бежит к ней.
Сейчас она возьмет её под руку, отведет в укромное место и скажет доверительно, ради этого случая отказавшись от своего правила — на переменках только слушать: «Знаешь новость, Инка? Тамара стала такая воображала! Можно подумать — отца министром назначили!»
По лестнице бегу, как на пожар, боюсь, столкнемся с Хаджаратсвичем — остановит.
Лейлико, конечно, дома. Для портнихи слишком поздно, Лейлико ходит к ней, как на работу, к девяти часам; для подруги слишком рано, подруга работает и бывает дома только после шести. Лейлико лежит на тахте и читает.
— Ты чего, лапочка, так рано? — спрашивает она.