— Дрыхнешь, что ли? — сообразила Юлька.
— Дрыхну.
— У тебя все в порядке?
— Все.
— Не врешь?
— Вру.
— Что случилось-то? — разгорячилась Юлька. — Ты мне можешь сказать толком?
— Он меня бросил.
— Кто бросил? Никита?
— Никита.
— Откуда ты знаешь?
— Я видела его с бабой.
— Ну и что, что с бабой?
— Они вместе вошли в его мастерскую и до утра не вышли.
— А ты откуда знаешь?
— Я там была.
— И что?
— Ничего. Вот сплю.
— Так! Сиди дома, — скомандовала Юлька, — и никуда не уходи. Я сейчас к тебе приеду.
— Да не надо, Юль, — сказала я и наконец заплакала. — Все нормально у меня…
— Я слышу! Чтоб дома была! — проорала Юлька и положила трубку.
Я подошла к зеркалу. Из него на меня смотрело белое растерянное лицо с заплаканными глазами. Нет, я уже не плакала. Но глаза как будто опрокинулись вниз и смотрели на меня, не узнавая. Я включила холодную воду и стала смывать следы размазанной косметики. Я уснула вчера — как сознание потеряла, не успев привести себя в порядок. Неужели в таком виде я шла ночью по городу? Или это было утром? Что обо мне подумает собачник?
Собрала волосы в узел. Почему такое бледное лицо? Вода холодная, онемели пальцы. Какой противный невыносимо-розовый цвет у зубной щетки. Никитина бритва. Похожа на грабли. На грабли, на которые я все время наступаю. Весь мир — огород, и мы в нем работяги, скачущие по отведенным им шести, десяти, ста соткам (кому как повезет), наступающие на грабли и расшибающие себе лоб в кровь — кто чаще, кто реже. Пора бы привыкнуть. Или хотя бы научиться уворачиваться.
Как же я устала жить в таком напряжении, в такой мертвой зависимости, в такой страшной ломке такое долгое и такое короткое время. Четыре с половиной месяца. Половина полноценной беременности с токсикозом, угрозой выкидыша, со звериным страхом потерять, не спасти, не выносить. Ребенок мой, мое ожидание счастья… Не хочу я тебя больше. Такого умного, красивого, талантливого. Все жилы внутри натянуты как струны. Отыграл ты на них, отмучил, расстроил, порвал. Нехотя так, легко, артистично.
В городе лето, а ко мне пришла осень. Так скоро, так неожиданно, так беспристрастно. Горят костры, листья желтые под ногами, ветер, дождь… А губы сохнут, трескаются… Прильни, поцелуй… Задохнусь, заплачу… Умру?
33
— Конечно, умрешь. Причем в один день, — говорила скорая реанимационная помощь Юлька, вынимая из сумки продукты. — Только перед этим ты будешь жить долго и счастливо.
На столе появились огурцы, помидоры, селедка в вакуумной упаковке, черный хлеб и водка.
— Сейчас мы только с тобой перекусим, и жизнь станет лучше, жить станет веселей.
— Я не могу есть, — сказала я.
— А ты и не будешь есть, — успокоила меня Юлька, — ты будешь пить. И закусывать.
Она коротко посмотрела на меня и отвернулась, пряча глаза.
— Что? Плохо выгляжу? — спросила я.
— Не буду от тебя скрывать, Маня, выглядишь ты неважно, — ответила Юлька, вынимая из упаковки селедку. — Вот приблизительно как эта рыба. Голова потеряна, все остальное выпотрошено и просолено в собственных слезах. Плюнь, Маня, и разотри. Мужики приходят и уходят, а мы с тобой остаемся. Кого же нам любить, если не себя? Кто, если не мы?
Юлька продолжала разъяснительно-воспитательную беседу, но я ее уже не слушала. Я сидела на стуле, смотрела в окно, курила и ни о чем не думала.
— Мань, ё-мое, ты меня слышишь? — донеслось до меня.
— Слышу, Юль, слышу.
— Слышит она… Для особо глухих повторяю: я вчера из солидарности к тебе бросила Сам Самыча.
— Да ну? — оживилась я.
— Вот тебе и «да ну».
— А что случилось, Юль? Он тебя обидел?
— Меня обидишь, — ухмыльнулась Юлька, — я сама кого хочешь обижу. Просто бросила, и все.
— Но почему? — не унималась я.
— Понимаешь, Мань, как бы тебе объяснить? — Юлька задумалась и почесала репу. — Не знаю, Мань, всем вроде хорош мужик… И не бедный, и не жадный, и не импотент… Вот только задница у него, Мань…
— Что у него с задницей? — заинтересовалась я.
— Задница у него, Мань, какая-то испуганная.
— Ну, ты даешь, — засмеялась я.
— Нет, правда! Спереди вроде все хорошо. Такой солидный, такой видный мужик, ни дать ни взять, горный орел. А жопа испуганная, втянутая какая-то жопа, как будто он что-то держит в себе, как будто чего-то боится. Ну вот что подойдут к нему сзади и сделают самое плохое. А мне обидно, Мань. Обидно и неприятно!
— И когда же ты успела?
— А вот как раз вчера, когда ты под Никитиными окнами дежурила.
— А Сам Самыч знает об этом?
— Пока нет. Но у него все впереди. Как, впрочем, и у нас.
— Нет у меня никакого «впереди», Юлька. Нет и не будет.
— Ты это брось тоску наводить, — разозлилась Юлька, — давай лучше выпьем.
Мы выпили. Юлька накинулась на селедку, я стала вяло ковыряться в салате.
— Ты знаешь, Юль, — сказала я, — а я ведь, наверное, скоро умру.
— Ты что, Мань, совсем уже… — испугалась Юлька.
— Так уже было. Три раза.
— Чего было три раза? — не поняла она.
— Три раза меня бросали, и три раза после этого я умирала.
— Ты о чем, Маша? С тобой все в порядке?
— Это ты виновата. Это ты заставила меня погрузиться в воспоминания. Детство, отрочество, юность… Я все там нашла, все поняла. Так уже было три раза, и четвертого не будет.
— Чего было-то, не томи!
— А было, Юля, просто и незамысловато. Жила-была девочка. Маленькая такая, хорошенькая. Волосы белые-белые, как лен. А на голове бант, громадный, как вертолет или как бабочка. «В синих сумраках Бомбея… Бабочек полет ночной…» Откуда это, не знаешь? Но неважно. И были у девочки мама и папа. И мама такая хорошая, и папа такой хороший. Но расхотели они жить вместе и разошлись. Мама забрала