лист на кирпичной дворовой ограде…
Эти улицы на сбегающих к реке склонах весной были сплошь в белом цвету, гроздьях сирени. Дымно- лиловые, нежно-розовые, кремово-золотистые, они свешивались с каждого забора, задевали за плечи, ударяли в лицо. Можно было сломать ветку, другую, целый букет, – никто не упрекал, не говорил даже слова, от обилия сирени ей не было здесь цены, никто ее не жалел. Потом улицы становились красны от спелой вишни, желты от яблок, дурманно-густо пахли розами, резедой, левкоями, табаком, всеми, какие только есть, садовыми цветами, с какой-то взрывчатой энергией роста затоплявшими каждый двор, каждую пядь в них. Дворы становились тесны, их распирало, буйное многоцветье выплескивалось в уличные палисаднички, на тротуарные газоны и клумбы, пестрыми, пышными валами вставало по обеим сторонам улиц под окнами домов и домишек; густо-зеленый, глянцевито-блестящий, будто облитый лаком, дикий виноград непроницаемо заплетал тесовые заборы, штакетник палисадников, стены, взбирался на крыши – до самых узорчатых коньков, печных труб с жестяными сказочными петушками…
…В одиночку Кире пришлось бы сходить за углем раз десять, чтобы принести его столько, сколько мы привезли с ней за один раз. Именно привезли: в разбитых сараях попались санки, широкие, самодельные, на толстых полозьях с металлическими полосами, состроенные не для детских забав, а для хозяйственных надобностей. Мы поставили на них большой ящик, тоже отысканный в одном из сараев, наполнили углем, сколько могло вместиться, и – я впереди, за прикрученную проволоку, Кира – толкая сани сзади, приволокли их к ее жилищу. На этот путь мы потратили часа полтора: сани грузли в снегу, мы налегали изо всех сил, запаленно дыша. Мороз леденил лицо, а лоб у меня под шапкой был мокр, и мокра, я чувствовал, хоть выжимай, на спине рубашка.
Но зато в сенцах у Киры теперь была солидная куча угля. Сгрузив его, мы даже некоторое время любовались количеством, одновременно удивляясь, что смогли столько довезти.
Дрова всего проще, без особых хлопот можно было добыть под бугром, на береговой улице, где дома в основном были деревянные, и многие из них артиллерийские снаряды и тяжелые мины превратили в груды щепы и бревен.
Густой, ультрамариновой синью простиралось над нами небо, лучисто, ярко блистало солнце, мириадами искр сверкали вокруг снега, отливая розовым, лиловым, нежно-голубым, морозный воздух щипал, покалывал наши разрумяненные лица; все это отзывалось в нас бодрым, радостным подъемом настроения и всех сил, совсем как в детстве, когда без забот и печалей бежишь из дома резвиться среди снега и солнца, и самый крепкий мороз – нипочем, и все – только в утеху, в забаву, в радость и какое-то совсем сумасшедшее веселье. Забыв, куда и зачем мы направляемся, о нашей деловой цели, так, будто это была лишь прогулка, мы с Кирой смеялись во все горло, сбегая крутыми спусками к реке, толкали друг друга, норовя сбить с ног, садились вдвоем на санки, будто прихватили их только для одного катания, и разгонисто неслись под уклон, пока не втыкались в сугроб и не валились в снег и друг на друга, и тогда барахтались, мешая один другому встать, совсем откровенно, по-детски, дурачась.
На самом низу, под крутизною городского нагорья, на длинной улице, протянувшейся вдоль речного берега, в ее переулках было затишливей, чем наверху, на буграх, откуда мы спустились, даже веяло чем-то предвесенним. В касании солнечных лучей ощущалось слабое, робковатое, но все же явственное тепло, напоминающее о том, что зима не вечна, дни ее все же имеют счет, где-то уже таится, набирает силы другая пора…
Высвеченные ослепительным светом, словно бы для того, чтобы предельно резко были видны все увечья, что нанесла война, все то уродство, безобразие и хаос, в которые она обратила прежний порядок, красоту и устроенность здешних жилищ и улиц, возвышались разбитые, скривившиеся, сдвинутые со своих фундаментов дома, в той немоте и мертвенности, какой никогда не имеют строения, если они обитаемы, если в них присутствует, согревает их изнутри хотя бы одно человеческое дыхание. Пламенно-ярко, опять вызывая ощущение крови, живого израненного тела, краснели пробоины в кирпичных стенах, с такой непотухшей свежестью, точно снаряд ударил, искрошил кирпичи, брызнул по ним осколками только что, перед самим нашим приходом.
Из-за этих приречных домов, из укрытий, вырытых на склонах, с кромки нагорья семь месяцев летели на левобережье истошно воющие немецкие мины и снаряды. Левый берег отвечал удвоенно, яростным огнем; там знали, здесь нет своих, горожан, жителей, здесь только фашисты, оккупанты, захватчики, которых надо истребить. Выгнать из всех укрытий, не оставить им ни одной норы, ни одной щели. Семь месяцев, изо дня в день, хриплых команд батарейных офицеров: «Ориентир… дистанция… прицел…» Не с легким сердцем подавали эти команды офицеры, не с легким сердцем наводили орудия артиллеристы, это не просто – взрывать
Казалось, тут негде приютиться не то что семье, человеку, – кошке.
Но на снегу вились узкие тропки, цепочки следов, там, здесь над развороченными крышами, над голыми ребрами стропил, из жестяных, прежде водосточных, труб, торчащих из подвалов, землянок, струились печные дымы. Как верное свидетельство населенности приречных переулков, носились стайки шумных, энергичных воробьев, кочующих с одной помойки на другую. Без человека и возможности возле него кормиться они бы не стали тут жить. Если судить по следам, по дымам, сюда уже вернулось, здесь уже населилось немало народу. Старые жители, кому посчастливилось уцелеть, остались верны своим родным местам. Тут всегда были жители особого склада, не то что наверху, на горе; тот, кто здесь родился, вырос, не стремился отсюда никуда, на всю жизнь оставался отмеченным как бы общей для всех несмываемой метой. «На низах» жили страстные любители реки, рыбной ловли; возле каждого двора на козлах весной обязательно смолилась плоскодонка, а то и две, три. Над сараями поднимались затейливо раскрашенные сине-белые голубятни, в каждом доме обязательно находились еще и голубятники, не всегда мальчишки, очень часто им был сам глава семейства, почтенный муж в немолодом уже возрасте, убеленный сединами, перенявший эту свою страсть как семейную традицию, ведущуюся бог знает с каких давних пор. На заре раскрывались решетчатые дверцы всех этих теремков, раздавался свист в два и четыре пальца, взмахивали шесты с тряпичными хвостами, в небо взмывали десятки голубиных стай, одна другой лучше, в негласном соревновании владельцев и воспитателей, и ходили в розовых лучах долгими, тугими спиралями…
Мы не взяли с собой топора или лома, но я оторвал в развалинах железную крепежную скобу и, действуя этой скобой, разбил на доски кусок поваленного забора. К доскам мы присоединили несколько бревен с пожарища, нагрузили все на сани, обмотали проволокой. Кладь получилась довольно объемная, и тащить ее предстояло в гору. Но мы не страшились, мысленно я уже наметил путь, подлиннее прямого, но зато отлогий, а главное – с нами была наша всесокрушительная праздничность, – мы бы и напрямую в гору вкатили наши сани с тем же весельем и смехом, с какими летели с горы…
11
Похоже, где-то били по куску рельса или железа. Негромкий отрывистый звон плыл в морозном воздухе над скатами нагорья, над белым пространством речной долины. Но это не было работой, звоном молота о наковальню, удары были слишком редки и однотонны.
Они означали другое.
В недальнем расстоянии, окруженная сугробами, одним боком к речному берегу, другим – к склону горы, возвышалась неприметная церквуха с кривыми крестами, с дырявым куполом, трещинами на голых кирпичных грязно-бурых стенах, отмеченная не одной многолучевой звездой минного разрыва. Звук шел оттуда, по железу колотили там, глухие, надтреснутые удары эти заменяли звон колокола, а может, это и был церковный колокол, только треснувший от огня или осколка и потерявший свой голос. По узким тропинкам к распахнутым церковным дверям с разных сторон тянулись человеческие фигурки.
– Смотри! – показал я Кире. – Это что – богомольцы?
Она прищурилась.
– Наверное.
– Разве церковь действует? Она же всегда была складом.
– А теперь почти каждый день такой вот звон. Даже у меня дома слышно Я сначала не понимала, думала, это что-нибудь чинят. А потом соседи сказали. Они здесь уже все перебывали.
– А ты была когда-нибудь в церкви?