– Ни разу. Но когда в деревне жила, верст за тридцать в одном селе открылась церковь, и женщины ходили. И местные, и эвакуированные. Собралось человек двадцать, толпа целая, и пошли. В мороз, пешком. А потом только и рассказов было, что там и как. По-настоящему ни одна из них не верующая, молитвам не обучены, не знают. С ними и молодые ходили, которых даже при рождении не крестили. Но и они свечки ставили, чтоб их мужья живыми вернулись. И за убитых, на которых «похоронки». Воротились довольные, будто важное дело сделали, живым помогли и мертвым теперь легче. Мне странно было, что они так верят, такие довольные, успокоенные. Ведь это все просто самообман. Им один мужчина, свой же, колхозный, он с войны инвалидом вернулся, без руки, так и сказал: дуры вы, бабы! С вас только деньги выманила! А они – ну и что ж, зато душу свою отвели…

Кира говорила так, как мог бы сказать я сам. Во всей своей предшествующей двадцатилетней жизни я никогда не соприкасался ни с чем, относящимся к религии, совсем не думал, даже не помнил о ней, не общался ни с одним религиозным человеком. Как и Кира, ни разу не был в действующей церкви, не видел ни одного живого священника, молящихся. Ничего этого попросту не было вокруг, в жизни нашей семьи, в семьях моих товарищей, в моем быту городского школьника, пионера, а потом и комсомольца, сына врача, коммуниста. И вообще-то в церковном здании я был всего один раз, семиклассником, со школьной экскурсией. Бывшая церковь представляла антирелигиозный музей, висели портреты Дарвина, Коперника; маленькая женщина-экскурсовод, поблескивая стеклышками пенсне, показывая на портреты, на кости доисторических животных, объясняла, как произошел человек. Знаю ли я вообще что-нибудь о религии, вникал ли я хоть раз – как она возникла, почему держалась в России тысячу лет и все еще окончательно не умерла, не исчезла, не потеряла полностью своих сторонников, хотя давно уже убедительно объяснено и доказано, что бога не существует, религиозные верования – это ошибка, заблуждение. Нет, не вникал, такой потребности, такого интереса никогда у меня не возникало. Но при всем при этом мне всегда казалось, что о религии я знаю все, по крайней мере – главное, что это – вздор, продукт темного, непросвещенного разума, хитрая выдумка церковников для обмана, одурманивания народных масс.

И вот, на третьем году войны, снова – кое-где церкви, двадцать и больше лет до этого бывшие складами, гаражами, разного рода мастерскими, церковные службы, какая-то непонятная тяга к этому, захваченные этой тягой люди…

Для молодых, для меня и моих сверстников одного со мною воспитания, одной жизни, для Киры – это нелепость, нечто, не укладывающееся в сознании. И никто ничего толком не может на этот счет объяснить, в разговорах, спорах, что вокруг, слышится всякое, иногда – и «за», но неубедительно, наивные, самодельные доводы. Противники тоже не слишком вооружены, больше оперируют лишь снисходительно- насмешливой ухмылкой: а, пускай, старики, старушки, песок из них сыплется… В кино и клубы они не ходят, а это им вроде клуба… Чтоб деньги жертвовали на оборону, вот все это зачем…

Оставив в снегу увязанные сани, мы с Кирой в одном осторожном любопытстве, смущенно и неуверенно – можно ли, не прогонят? – приблизились к церквушке.

Железные, клепаные половинки дверей – распахнуты настежь, внутри – темь, в ней дрожат, мерцают золотые огоньки лампад и свечей. Над входом – небольшая иконка под стеклом, обрамленная аляповатыми фуксинно-розовыми, купоросно-зелеными бумажными цветами.

Тропинка из принесенного ногами снега и отпечатков обуви вела внутрь по неровным каменным плитам, лежавшим за входными дверями.

– Шапку снимите, – сказал мне пожилой мужчина в железнодорожной шинели с белыми жестяными пуговицами, сам снимая свою облезлую ушанку, крестясь на надвратную икону и проходя с нами рядом внутрь. Сказал не строго, не укоризненно, а предупредительно, как бы лишь только напоминая то, что я просто замешкался исполнить.

Тихое согласное пение – хор мужских и женских голосов – неслось изнутри, из холодного полумрака, рассыпчатого, золотисто-желтого блистания свечных огоньков.

Мы вошли внутрь – и уперлись в спины, закрывавшие то, что было впереди, откуда исходило пение. С нашего места можно было видеть только низкие темные своды над головой, в сырых потеках, пятнах сохранившейся штукатурки, похожих на лишаи, наросшие на трухлявых, крошащихся от старости кирпичах. На прямоугольных колоннах, подпиравших своды, на стенах справа и слева висели иконы разной величины, в золоченых и серебряных окладах и без всякого обрамления. Их было, если посчитать, может быть, и не так уж мало, но все же на стенах и колоннах оставалось много пустоты; и эта пустота ничем не заполненных темно-бурых кирпичных стен, по спешке или из-за отсутствия материалов даже не побеленных, не приведенных в благообразный вид, остававшихся такими, какими они были при существовавшем здесь складе, совсем умаляла убранство, делала его бедным и жалким.

– По деревням, по бабкам собирали у кого что осталось… – точно бы отвечая на мои мысли, вполголоса произнес кто-то рядом, так же, как мы с Кирой, оглядывая развешанные иконы.

Слева от нас, опустившись коленями на каменные плиты пола, под ногами у вокруг стоящих, низко кланялась деревенская старуха, при каждом поклоне опираясь руками о пол и припадая к нему лбом. В очередной раз она припала к полу почти плашмя и не выпрямилась, надолго замерла так неподвижно, то ли что-то шепча про себя, то ли в ожидании услышать своим внутренним слухом какой-то отзвук на свои моления. Ее крестьянская, длинная и широкая, вся в сборках, юбка полностью покрывала ее ноги, до самых пят; приподымая ее край, сзади старухи торчали огромные подошвы валенок, подшитых толстым войлоком, видно служащих, как это стало не редкостью от нехваток военного времени, всей семье, в основном, ходящим на колхозную работу, и теперь надетых этой старухой, бобяковской, масловской или гололобовской, для двадцативерстного путешествия в город, для этих ее поклонов до самого пола, каких-то ее насущных, дорогих ей просьб, что она хочет высказать, того ответа на них, что она надеется услышать. Мое внимание больше всего привлекли ее валенки. В этих валенках, нелепо огромных, не по маленькой иссохшей старухе, растоптанных всей семьей, стоящих носками на плитах пола, пятками вздирающих подол мокрой, черной, оббитой юбки, было что-то знакомое, где-то уже виденное… Где же я мог видеть нечто подобное, такие же огромные подошвы, которыми месили и грязь, и снег, в которых запечатлелось так же много, целая повесть жизни, судьбы, времени, как в этих, на ногах припавшей к полу старухи?..

Перед глазами у меня вдруг всплыли суриковские стрельцы, дряхлая мать, от которой отняли сына, закаменевшая в своем горе, ее огромные, выставленные вперед, на зрителя, растоптанные лапти, в которых – как это не выразилось даже в ее лице, согбенной фигуре – вся ее безмерно тяжкая доля…

Пожилой железнодорожник с короткостриженой, серебряной от седины головой, что входил вместе с нами, стоял в двух шагах от нас с Кирой.

– Сегодня какой-нибудь праздник? – спросил я у него на ухо.

– А Василия же Великого… Это литургия, иначе говоря, обедня, но служит преподобный Антоний. Будет говорить проповедь, – ответил железнодорожник с той же благожелательностью, опять будто совершенно не замечая во мне только любопытствующего, так, как, вероятно, разъяснил бы кому-либо из «своих», опоздавшему или неосведомленному.

Я кивнул, благодаря железнодорожника за ответ и еще как бы в знак понимания, хотя совсем неясно представлял себе, что такое «обедня», что значит «преподобный».

Стараясь не вертеть заметно головой, я повел глазами влево, вправо. Нет, не одни ветхие старики и старухи собрались в церкви, в толпе были мужчины и женщины среднего возраста, были и совсем молодые, даже подростки, дети, – этих, очевидно, привели с собой матери и отцы. Все вместе они являли собою причудливую, невозможную больше нигде мешанину «одежд и лиц»: старомодные плисовые жакетки, еще сохранившиеся в деревнях и надеваемые «на выход», по праздничным случаям, овчинные полушубки и замызганные стеганки, всех фасонов куртки и пальто и та городская одежда, какую носят разного рода служащие. Кто, например, вон тот, лет пятидесяти с лишним человек: черное драповое пальто, не новое, но аккуратное, в порядке и чистоте, с каракулевым воротником, морщинистое, тщательно выбритое лицо, коротко подстриженные усы, овальные очки в белой железной оправе… По наружности – бухгалтер, счетный работник, чаще всего они такие аккуратные, вычищенные, следящие за собой, скромного вида, в котором, однако, и достоинство, и самоуважение…

Нам с Кирой хотелось видеть, что впереди, там, где во всю высоту стены в несколько рядов висят иконы, поет хор и на возвышении, вроде как на сцене, находятся священнослужители в ярком свете множества свечей и – это крайне удивляло меня – электрических рефлекторов. Электричество в церкви! Об этом я никогда не слышал, не мог себе этого вообразить, это казалось странным, невозможным. Несколько

Вы читаете Целую ваши руки
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату