— Нет, Морок, что ты! — машет рукой Геркулес. — Просто в другом мире. Там у меня все хорошо. Я жениться собираюсь. На принцессе Кордейре, очень знатной особе.
— Которая ухитрилась тебя полюбить, не выясняя деталей твоего происхождения! — даю я подзатыльник этому снобу.
Их призрачное высочество хихикает и показывает мне язык. Морок наблюдает за этим безобразием с усталой снисходительностью. Миссия по спасению Геркулесовой страны выполнена, нам пора уходить.
Глава 13. Затмение неба и земли
— И что, вот так вот уголки конфеткой подогнуть — и все? — недоверчиво спрашивает Константин. Лицо у него у самого как у маленького ребенка, разворачивающего конфету.
— Ну да. Только не какой попало конфеткой, а непременно «Белочкой»! — смеюсь я. — Только пирожок в форме белочки называется лодочкой, а вовсе не то, что сейчас за лодочку выдают — кружок теста пополам свернули и пеките, не заморачивайтесь. Все остальные пирожки перед лодочкой — тьфу! — недостойны в пыли лежать.
— Слышал бы нас кто-нибудь… — завороженно шепчет Дракон, разглядывая на ладони крохотную фитюльку, кокетливо растопырившую углы, — решил бы, что мы спятили. Белочка лодочкой…
— Эх, а я-то надеялась хоть от тебя понимания дождаться! Думала, мужчина твоей профессии поймет высокую красоту старинной формы русского пирожка! Ан нет. И ты не догоняешь.
Я иду мыть руки. Ночная кухня в ресторане — место странное. Есть в нем и что-то от крипты,[40] и что-то от морга, и что-то от банка… Вкусные запахи витают здесь, словно привидения, понемногу исчезая, чтобы, вопреки всем кодексам поведения для призраков, вернуться на заре.
— И что ты теперь делать собираешься? — спросило у меня мое отражение. Серьезно так спросило, въедливо. На лице его застыло выражение ехидного любопытства. От подобного собеседника не отмахнешься. Придется отвечать.
— Да все подряд! Что под руку подвернется! — все-таки попыталась отовраться я. Никаких далеко — и даже коротко — идущих планов на свою новую жизнь у меня не было. Одно было ясно: писателем я быть не перестану. Просто перестану КОРЧИТЬ из себя инженера душ. Делать вид, что понимаю в этой жизни больше окружающих. Что ведаю заповедные пути к вселенской гармонии. Что прозреваю сквозь плотское и материальное ландшафты тонкого мира. Ведь я и в верхнем мире, созданном моим воображением, ничего не прозреваю. Аватара моя бедная мотается по лесам и долам наугад, рискуя собой почем зря. А я и бровью не веду, занятая не то устройством, не то разрушением своей судьбы.
Отражение деловито шагнуло вон из зеркала, по пути преображаясь в Морехода. Я постаралась уловить дивный момент: пожилой пират в кудрявом каре и глубоком декольте, но не уловила.
— Все подряд — это что? Наймешься к своему драгоценному картошку чистить? — продолжил допрос мой бессменный проводник и мучитель.
— А хоть бы и так! — вздохнула я. — Разве у меня есть выбор? На перепутье ни у кого выбора нет, хоть как надписи на камне читай: налево пойти — голову потерять, направо пойти — работы лишиться, прямо пойти — впасть в экзистенциализм, на месте остаться — мошкара заест.
— Все веселишься, — неодобрительно заметил Мореход, — все ерничаешь. На новую жизнь нацелилась. А старая отпустит ли тебя, как думаешь?
— Старая жизнь — это маменька и полсотни полузнакомцев, упоенных возможностью выесть мне мозг? — осведомляюсь я. — Ты же знаешь цену этим людям. За то, чтобы создавать подобие круга общения, они берут дорого, непомерно дорого. Фактически все, что у тебя есть — достоинство, свободу и здравомыслие — они отбирают и… ладно бы к делу приспосабливали, а то ведь просто гноят!
Вдруг приходит мысль: наверное, где-то у них на достоинство-свободу-разум, отнятых у таких, как я, гноильня заведена. И в ней на полках лежат наши главные душевные качества и постепенно разлагаются в слизь, ссыхаются в мумии, рассыпаются в прах. А Бесстыжие Толстухи и Веселые Кащеи гуляют вдоль стеллажей и приглядывают, чтоб погнило все в срок… Впечатляющая картина. Инфернальная даже.
— Чепуха это, а не инферно![41] — рявкает Мореход. С чего это он так обозлился-то? Ревну-ует, ревну-у-ует! Мысль эта читается на моем торжествующем лице.
Мореход вдруг берет меня за руку — вроде бы безопасным, почти ласковым жестом — и резко отшвыривает от себя прямо в зеркало. Я проваливаюсь сквозь серебристую пленку, вижу опустевший туалет, словно из-под воды, на секунду делается страшно вдохнуть — и падаю затылком на песок пляжа. Тоже пустого и безлюдного. Если не считать Морехода, который, строго говоря, не человек — как и я. Так что пляж не перестает быть безлюдным и в нашем присутствии.
— Я бы попросила больше подобных сцен не устраивать, — чопорно произношу я, сажусь и отряхиваюсь. — Мог бы просто пригласить, а не швырять меня куда тебе вздумается.
— Я — подсознание. Я никого никуда не приглашаю, ни просто, ни сложно. Все, что я делаю, я делаю насильно, вопреки разуму и приличиям, — с еще большей чопорностью заявляет Мореход. — Скоро здесь будут оба — Викинг и Дубина. Пора бы тебе на них посмотреть. И решить их судьбу.
— А почему я? — душа у меня уходит в пятки и одновременно взмывает в черное многозвездное небо. — Разве они не сами?..
Мореход глядит на меня сочувственно. Ну какое «сами»? Кто из вас, людей, «сами»? Когда такое было? Даже оторвавшись от окружающего вас мира, вы немедленно увязаете в другом, внутреннем мире, выпуская его из себя, точно кровь из вен. И пока он обволакивает вас, только что не умираете от близости свободы. Вам кажется, что без якоря плыть невозможно. Это стоя на якоре невозможно плыть. Но люди впаяны в знакомую реальность крепче, чем морские уточки в причал. И хотя море — рядом, никуда не поплывут.
Мне обидно от его сочувствия. Я вспоминаю, что здесь я — не человек. Я — демиург этой вселенной. Она — моя. Я могу устроить апокалипсис одним движением бровей. Одной силой своего раздражения я могу поджечь даже колышащуюся во тьме массу воды. А если мне станет скучно — тут наступит ледниковый период. И выживут одни мамонты. Если, конечно, я не забуду их создать, мамонтов.
Бездна ответственности вглядывается в меня, приходится брать себя в руки. Я с досадой машу рукой на кучу плавника — сырого и склизкого — и куча занимается веселым пламенем. Плавник угодливо принимает вид хорошо просушенных поленьев. Я угрожающе смотрю на гигантское, причудливо изогнутое бревно на краю пляжа — и бревно, будто раненое животное, ползет к огню, обламывая сучья. «А захотела бы — гарнитур Людовика Неважно-какого сюда приволокла!» — мелькает в голове.
Но у меня дела поважнее превращения полоски песка в королевскую опочивальню. В свет костра входят двое — Она и Он. Мои порождения, мои подопечные, мои марионетки. Сейчас я буду резать им ниточки и смотреть, что получится. Но сначала я должна увидеть, изменились ли они. Сделали хоть шаг от тех образов, которые создавала Я, — или остались прежними.
Дубина усаживается у огня и глядит на нас незнакомыми глазами. Не настороженность проходимца и не готовность зарезать по-быстрому отражаются в этих глазах — разве что на периферии сознания, необязательным дополнением к хозяйскому взору: это моя земля, вы здесь пришлецы, кто такие, зачем явились, докладывайте, да покороче! А Викинг… Викинг просто помолодела и стала рассеянной. Нет в ней прежней змеиной сосредоточенности. С таким покоем в душе добычу не ловят. С таким покоем едут домой на каникулы. Пирожки есть. Лодочкой, карасиком, расстегаем, пампушечкой. С другом сердца миловаться. В спальне, в саду, в поле, у речки. Везде, где траву еще не примяли. Она почти свободна и почти невесома. Зато напарничек ее как свинцовый стал. В песок по щиколотку уходит. Прынц с державой на плечах.
И как они удерживаются рядом? Она — почти облако, он — почти камень. Должны бы разбежаться в разные стороны, позабыть о странной дружбе своей, вернуться в родную стихию, она — в изменчивость, он — в неподвижность, и встречаться ненароком, не узнавая знакомого лица в белых завихрениях на небосклоне или в серых профилях скал…
Пока я всматриваюсь в них, разговор течет сам собою. Я без зазрения совести вываливаю на слушателей подробности своих взаимоотношений с мирозданием. Они слушают меня, а слышат только себя,