устыдился своей родины. — А здесь-то тебе нравится? — Я с готовностью кивнул. — Тогда погости еще с недельку! — издевательски протянул он. И все хором подхватили:
— Эй, Чудик, погости еще с недельку!
Уж лучше бы побили!
И я твердо решил стать американцем. В моем возрасте это нетрудно! Дома я отказался говорить по- русски. Поначалу мама огорчалась, но не слишком долго — она ведь уже всерьез занялась изучении языка и обычаев этой незнакомой страны. Мамина доброта грозила мне на улице опасностью. Ее нежное «Мишенька», от которого перед сном мне было так уютно, здесь делало меня изгоем. Покидая дом, я бежал от любви. Возвращаясь, я с жадностью припадал к ее источнику.
Я стал стыдиться доброты. Теперь рассказы матери обо мне звучали для меня иначе. Я не хотел больше слушать их. Доброта — это слабость, а я хотел быть сильным. В Америке это значит быть грубым. Я решил стать грубым.
Моим идеалом сделался Мойше. Подражая ему, я сплевывал сквозь зубы, важничал и разговаривал нарочито громким голосом.
— Что с тобой? — горестно изумлялась мама. Как ей было понять это! Она пересекла океан, но по- прежнему жила в своей толстовской России. А где жил я? Я этого еще не знал. Но я твердо решил, что буду жить в Америке. Америку воплощал Мойше.
Однако Мойше относился ко мне с презрением. Для него я по-прежнему был «чудиком», хуже того — «слабаком». Моя бравада и сквернословие его не обманывали. Я страдал. Любовь теперь не приносила утешения. А грубость мне не давалась.
Спасение принесла крыса. В один прекрасный день она пробралась, в наши законные владения — на нашу улицу. Углядел ее Мойше.
— Крыса! — заорал он. Это означало смертный приговор. Крысу оттеснили к стене. Но и обреченная, она бросала вызов смерти. Зрелище было отвратительное и зловещее. Но для меня оно означало борьбу жизни со смертью. Раз так, никто не имеет права становиться на сторону смерти. Смерть отвратительнее, чем крыса.
Однако Мойше эта истина не казалась столь бесспорной. Приходилось выбирать — крыса или Мойше.
Я поднял камень. Я принял сторону Мойше. Только бы крыса улизнула! Но бежать ей было некуда. Я зажмурился и швырнул камень.
Раздались восторженные вопли.
— Решился-таки! — похвалил меня Мойше. Я посмотрел на свою жертву, дергавшуюся в предсмертных судорогах. Мойше похлопал меня по плечу, а за ним и все остальные.
— Не зови его больше Чудиком. Хватит с него! — заступился за меня какой-то сопливый мальчишка. Мойше великодушно кивнул.
— Да, теперь хватит!
Я отвернулся, глотая слезы. Потом вынул платок и громко высморкался.
— Как тебя звать по-американски? — осведомился Мойше. Я побоялся, что голос выдаст меня, и потому лишь пожал плечами. Мойше минутку подумал. — Ладно. Будем звать тебя Моу.
Я кивнул в знак согласия. Он посмотрел на меня испытующе.
— Чего это ты, Моу? — Я показал на свой глаз. — В глаз попало? — Я опять кивнул и направился домой. — До скорого, Моу! — В голосе его теперь звучали уважительные нотки.
Чтобы стать Моу, надо было приложить много усилий. Я избегал мамы, страшился маминой расслабляющей любви. Раньше ее любовь обезоруживала меня, но больше этому не бывать. Моему самовоспитанию помогла внезапная болезнь отца. Маме, разрывавшейся между работой и больным мужем, было теперь не до сына.
Мойше оказался хорошим учителем, а наша улица — превосходной школой. В какой-то степени Мойше теперь чувствовал ответственность за меня: ведь это он превратил Чудика в Моу. Он хорошо освоил науку властвовать, внушая страх. Грубый, задиристый, жестокий, он был полной противоположностью мне. Общение с ним вызывало у меня внутренний протест. Но пути назад уже не было. Выбор Мойше пал на меня. Я убеждал себя — и чуть было не убедил, — что мне льстит его внимание, что он мне нравится. Грубость его я считал проявлением силы, задиристость принимал за отвагу, а жестокость… ну, разве возможна сила и отвага без жестокости! Вот что ценится в жизни, а вовсе не те качества, которые прививала мне мать. Приходилось учиться любить то, что мне претило, и превращаться в какого-то совсем другого, непохожего на меня человека.
Но главное испытание было впереди. Мойше объявил наконец, что я «парень крепкий», поскольку я давно уже служил ему боксерской грушей; самые жестокие его удары я принимал не морщась, а иной раз даже парировал. И вот теперь Мойше это оценил и пришел к заключению, что я созрел для настоящего испытания — драки.
— Надо тебе кого-нибудь отколошматить, — объявил он однажды. Я кивнул с притворным безразличием, но внутренне содрогнулся. Драк я боялся больше всего на свете и всячески избегал. Я потому и терпел удары Мойше, что надеялся таким образом уклониться от настоящей драки.
Я делал вид, что забыл о нашем разговоре; может, тогда на мое счастье мой непрошеный импресарио тоже о нем забудет. Однако Мойше в это время уже подбирал для меня «жертву». Когда он стал называть возможных противников — один страшней другого, я ужаснулся и сам занялся поисками.
Наконец я сделал выбор. Я выбрал Сиднея, застенчивого, тощего паренька, жившего по соседству. Мы с ним и двух слов не сказали. Сидней всегда находился под надежной защитой матери, которой все боялись как огня. Маленькая, невероятно свирепая, однажды она несколько кварталов гналась за Мойше со шваброй в руках. Поэтому, когда я сказал Мойше, что собираюсь поколотить Сиднея, он, восхищенный моей отвагой, даже присвистнул.
Расчет мой строился на том, что мать Сиднея защитит не только своего сына, но и меня. С сына она глаз не спускала. Вечно торчала в окне, как бдительный и грозный страж. Гулял Сидней обычно поблизости от дома. Улица в эти часы напоминала укрепленный средневековый город. Я поздравил себя с удачным выбором. Мысль о том, что драться, может, и вовсе не придется, придала мне воинственности и отваги. На время таким положением удовольствовался даже Мойше. В конце концов, ведь это ему когда-то пришлось улепетывать от свирепой защитницы Сиднея.
Но как-то раз, собравшись возле дешевой кондитерской лавочки, мы вдруг увидали, что к нам приближается Сидней. Он шел один. Трудно сказать, кто больше испугался — я или Сидней. Но Мойше запрыгал от радости:
— Ну вот он, случай, Моу, лучше не придумаешь!
Я проглотил комок в горле и кивнул. Сама мысль о том, чтобы просто так, без всякого повода ударить человека, вызывала у меня отвращение. Будь это не Сидней, а кто-нибудь другой, я бы, наверное, не так терзался. Но я смотрел в добродушное перепутанное лицо Сиднея и думал только об одном: ободрить, успокоить, сказать, что бояться нечего.
Должно быть, Сидней по моему лицу сразу все понял: он улыбнулся и приветливо помахал мне рукой. Я ответил ему тем же. Понадеявшись, что все кончится миром, мы оба приободрились. Но злобный, негодующий окрик Мойше развеял эти надежды.
Раньше мне пришлось сделать выбор между Мойше и крысой, теперь — между Мойше и Сиднеем. Улыбка на лице Сиднея сменилась выражением робости и тревоги. Его глаза молили меня. Они словно спрашивали: «Что я тебе сделал?» И мое сердце отвечало: «Ничего, только предложил мне дружбу». Мойше нетерпеливо, грубо подтолкнул меня к Сиднею:
— Вдарь ему, Моу, тогда дело будет! Он же трус!
— Вдарь ему! Вдарь! — подхватили дружки.
Я подошел к Сиднею и нехотя толкнул его. Он не защищался. Я повернулся к Мойше и остальным и с притворной досадой сказал:
— Он не хочет драться. Надо подыскать кого-нибудь похрабрее!
Мысленно я заклинал Мойше согласиться. Однако мой импресарио решил не разочаровывать публику.
— А ну двинь ему как следует! Бей в нос, — посоветовал он.