Кольцо вокруг нас с Сиднеем стягивалось как петля. Выхода уже не было. Я заглянул в доброе испуганное лицо Сиднея — наверное, такое же испуганное, как у меня. И опять я зажмурился и ударил. И опять раздались восторженные вопли. Я заставил себя открыть глаза и увидел, что у Сиднея рассечена губа. Но он по-прежнему не желал драться. Он глядел на меня с упреком, пытаясь побороть слезы унижения, и это было больнее любого мастерского удара. Я поднял руку на маминого Мишеньку. Но скупые слезы Сиднея для Мойше означали сигнал к началу решительной атаки.
— Дай в нос ему! Дай в нос! — радостно вопил он. Зажмурившись, я нанес новый удар. На этот раз Сидней мне ответил. Я почувствовал скорее удивление, чем боль. За первым ударом последовал второй, достаточно чувствительный. Теперь не дал сдачи я. Мойше воспринял такой поворот дела как личное оскорбление.
— Ты что, Чудик? Хочешь, чтоб этот маменькин сынок ушел без единой царапины?
«Чудик» подхлестнул меня куда сильнее, чем все удары Сиднея. Нет уж, быть Чудиком я больше не желаю! Теперь я дрался не жмурясь. Мойше и мои дружки были в восторге. Впервые я вкусил пьянящую сладость одержанной в бою победы. Как, оказывается, прекрасен мир Мойше! Страх в глазах Сиднея сейчас вызывал во мне не жалость, а ликование. Я взглянул на Мойше, ожидая одобрения, и понял по его лицу, что отныне могу себя уважать.
Но тут из разбитого носа моего противника хлынула кровь. Она текла по его лицу, заливала белую рубашку. Мы сразу примолкли. Кровь, которой все так жаждали, наконец пролилась, но никто не радовался, даже Мойше.
Кровь Сиднея возродила во мне Мишеньку. Страх перед Мойше, перед Чудиком на время отступил. Для меня кровопролитие было сродни смерти. Надо остановить кровь! Я прижал к носу Сиднея платок, но он тут же превратился в окровавленную тряпку. Я обнял Сиднея, и мои слезы смешались с его кровью.
— Я же не хотел этого! — твердил я. — Я теперь всегда буду твоим другом!
Сидней судорожно цеплялся за меня. Я ловил его взгляд, надеясь увидеть в нем прощение. Но в глазах Сиднея застыл ужас. Он был слишком напуган, чтобы простить.
Нас выручил боевой опыт Мойше.
— Нос разбил, велика важность… — Это было сказано с нескрываемым презрением и явно адресовалось мне: ведь Сидней не плакал. Мойше оттеснил меня в сторону, запрокинул голову Сиднею и промокнул ему нос своим грязным платком.
— Выше нос, Сид!
Сидней с готовностью повиновался. «Средство» Мойше сработало безотказно. Вскоре о пережитых нами страшных минутах напоминало лишь пятнышко запекшейся крови у Сиднея возле носа.
— Вот и прошло все, видишь?
И опять мир Мойше был прекрасен.
Минутное прозрение забылось, Крови больше не было. Мойше обнял Сиднея за плечи:
— Ты молодчага, Сид!.. Парень что надо!
Центром всеобщего внимания стал теперь Сидней. Он выдержал испытание кровью. А я, победитель, пролил непростительные слезы. После такого позора о признании и речи быть не могло. Даже новый кумир, еще недавно в страхе жавшийся ко мне, теперь меня презирал.
Что же до Мойше, то симпатии его уже были на стороне Сиднея — какой жестокий и неожиданный удар по моему самолюбию!
— Знаешь, Сид, — доверительно сообщил он, — сдается мне, ты можешь из Чудика кишки вытрясти!
И мои недавние приверженцы тут же горячо поддержали его. Неожиданная льстивая похвала совершенно преобразила Сиднея.
— Ясно, могу, Мойш, — с важным видом подтвердил он, — просто Чудик врасплох меня застал.
Мойше кивнул. В глазах его зажегся злобный огонек.
— А теперь ты должен расквасить ему нос — надо же вам поквитаться!
Мальчишки радостно загудели.
— Давай поквитайся с Чудиком, Сид! — подзуживали они.
Но до новой драки дело не дошло. Я был побежден силой более сокрушительной, чем физическая. Ребята смеялись и поддразнивали меня, но я ничего не слышал. Мне было страшно и больно. Плакать я не мог. Когда такое случается — не до слез.
Кем же мне быть? Остаться прежним Мишенькой я не смог, превратиться в Моу — тоже. Тогда — в Мойше? Я содрогнулся. Неужто придется уподобиться человеку, которого я ненавидел и боялся больше всех на свете? Почему так трудно быть добрым? Где в Америке эти герои маминых историй, победители с отзывчивым сердцем? Встретить бы того старика крестьянина, который посадил нас в поезд, — сильного и в то же время доброго. Нет, таких здесь не бывает. Здесь нужно быть либо сильным, либо добрым. Здесь правит Мойше. Я мечтал о мире, каким он представлялся маме: полном доброты и любви. Но почему, почему так трудно быть добрым?
— Неужели в Америке тоже? — горестно вопрошала мама.
— Да что ты знаешь об Америке? — презрительно отозвался отец. Он приехал сюда раньше нас на четыре года и уже понимал, что от этой удивительной, чудесной, юной, но жестокой страны можно ожидать чего угодно.
— Но убивать невиновных? Здесь, где есть свобода слова и избирательное право, где люди свободны? И здесь тоже?
Мое сердце разрывалось от жалости к двум оклеветанным незнакомцам с такими странными для американцев фамилиями: Сакко и Ванцетти. А как определить, что такое истинный американец? Задача не из легких! Кругом столько людей, которых истинными американцами никак не назовешь. Среди них немало пожилых людей; они долгие годы жили в Америке, трудились здесь не покладая рук, но Америка так и не стала для них домом. Да и не могла стать — вот что хуже всего. Сакко и Ванцетти — я это чувствовал — были из числа таких американцев. И мой отец — тоже.
Маме только что приоткрылась эта жестокая истина, и она не хотела с нею примириться. В отличие от отца мама с первого взгляда полюбила эту «бессердечную страну».
— Да, курятина в Америке жирная, и едят ее вдоволь, точно хлеб. Но если хочешь, Маня, жить здесь припеваючи, сердце твое должно сделаться каменным, — сказал маме отец вскоре после нашего прибытия.
Но мамина наивность и толстовская вера в людей согревала ее в нашем новом доме, хотя отец и твердил ей о холоде. Согревала не только ее, но и многих наших соседей, истосковавшихся по душевному теплу. Миссис Пожарски изливала маме свои горести по-польски. А миссис Левин — «уже двадцать лет здесь пролетело!» — могла часами не шелохнувшись, как зачарованная слушать «эту новенькую», укреплявшую ее веру в Америку.
Мамино открытое лицо рождало у отца невыносимую тоску по родине.
— Ты пахнешь свежестью, как русская зима! — восхищенно говорил он. Потом печально добавлял; — Скоро и ты станешь как все мы, и от тебя будет нести холодом, и никакое паровое отопление тут не поможет!
Мама не соглашалась с ним и ежечасно опровергала его мрачные предсказания. Еще не успев научиться языку этой «бессердечной страны», она открыла для себя ее сердце.
Папино сердце навсегда осталось в краю, им покинутом. Мамино же сердце было большое, его хватало и на Россию и на Америку. Папа воспринимал происходящее как чудовищную несправедливость, творимую в чужой стране. Мама, совсем недавно приехавшая в Америку, была оскорблена за всех своих новых соотечественников.
Я стоял на стороне матери. Ведь отец меня предал! Разве не он ввел меня в мир Толстого, Горького, Гюго и Марка Твена, говоривших то же, что и мама, только более красноречиво? Я был слишком молод и не находил объяснения этой странной забывчивости.
Я все время думал о судьбе двух людей, так похожих на героев маминых историй. Особенно о Ванцетти. Когда мама рассказывала о нем, мне казалось, что это не его, а ее, маму, ждет электрический стул.
День казни приближался — приближался к каждому из нас. Отец, узнав о готовящемся преступлении,