обрушивал на головы преступников яростные проклятия. С юридической стороны все было сделано очень ловко и без грубости, обычной для царского правосудия. Но что может быть ужаснее, чем убийство, совершаемое с молчаливого согласия «свободных людей»! Подобно многим другим чистым душам, искренне возмущенным несправедливостью и не слишком верящим в порядочность простых людей, он именно на них обрушил свой гнев, облекая его в выражения, достойные библейских пророков:
— Америка, Америка! Хитер дьявол, измысливший тебя! Ты богата и злокозненна, ты свободна и жестока! Ты страна, где добрейшие сердца сковывает лед, и нет второй такой в мире!
Я сочувствовал отцу. Он страдал и физически и нравственно. Еврей, бежавший от погромов, он всем сердцем любил Россию.
— Маня, что я наделал? — не раз говорил он. — Бежал из России, когда она обрела великую душу! И куда бежал? В страну, у которой нет души!
— Иосиф, здесь ведь люди тоже страдают, хотя и едят жирную курятину и греются возле парового отопления. Ну да, они не говорят по-русски и не поют наших песен, зато они поют свои песни. Тебе надо научиться слушать. Вслушайся, Иосиф! Подумай, разве может человек жить один — дома ли, в другой ли стране. Такая жизнь — сплошное горе.
Но мамины призывы были тщетны. Отец не хотел или не мог никого слушать там, где он чувствовал себя изгоем. Потом я встречал множество коренных американцев, таких же одиноких в своей стране, как и мой отец — в чужой!
Есть деревья, которые нельзя пересаживать — они не приживаются. А сколько их сохнет на чужбине! Отец был похож на такое пересаженное дерево. Больной, снедаемый чахоткой, он жадно искал родственную душу. Этой родственной душой ему виделся я.
Я понимал и разделял его тоску. Но неужели добро всегда и всюду терпит поражение? Где-то оно должно же идти рука об руку с силой. Где?
— В России, — отвечал отец. — Однако русские дорого за это заплатили. Каждый их шаг был оплачен кровью.
Отец радовался победам русских из своего далека — на большее прав у него не осталось.
Я радовался вместе с ним. Как хорошо знать, что где-то, пусть далеко отсюда, добро восторжествовало. Все же это ближе к жизни, чем красивые мамины сказки!
А здесь, в Америке, добру грозит опасность. Кто защитит его? В стране, где славят успех, мой отец в успех не верил.
— Ах, Маня, знаешь, каким ужасным бывает этот успех? Помнишь моего любимого двоюродного брата Абрама? В России он был мне как родной, помнишь? А теперь и глаз не кажет. Почему? Боится, и все тут. Боится, что ему придется пожертвовать капелькой своего американского успеха. Абрам, Абрам… помнишь, как он пел с нами «Варшавянку»? Успех — это чудище пострашнее Николая. Оно захватило в плен нашего Абрама, убило его душу!
Отец оплакивал Абрама, оплакивал старую дружбу.
— Какой прок в паровом отоплении и жирной курятине, если голодает душа?
— А за душу надо бороться, — возражала мама. — Голодное брюхо не такая уж добродетель, иначе людям пришлось бы вечно голодать, чтобы оставаться добрыми!
Отец отмалчивался. Страшная пустота терзала его сильнее, чем чахотка. Он завидовал матери, восхищался ею и в то же время сердился на нее. Почему она не чувствует себя несчастной, как он? Он никак не мог простить ей этого.
До процесса Сакко и Ванцетти мне не приходилось решать, на чьей я стороне. Но мамино негодование заразило и меня. А потом я узнал, что и в Америке есть люди, разделяющие ее чувства. Мальчик из моего класса однажды выкрикнул на уроке:
— Все это подстроено!
Учительница возмутилась, но возмутило ее не готовящееся убийство двух невинно осужденных, а школьник, усомнившийся в «справедливости старших». Она глядела на него с такой яростью, что я в страхе подумал: «Папа прав».
Но тут вскочил Галахер, коренастый, курносый, решительный.
— Они невиновны! — убежденно заявил он. Мисс Копке попыталась его припугнуть, но мой ирландский однокашник стоял на своем. — Они невиновны, это убийство! — твердил он, к ужасу всего класса.
На перемене мы все окружили Галахера. Для большинства это была всего лишь детективная история с убийством. Но некоторых услышанное задело. То, чему учат в школе, оказалось ложью! Галахер знал все подробности этой истории. Мы слушали, потрясенные. Убийство в Америке, и совершают его не преступники, а самые непогрешимые из всех — судьи!
— В пятницу на Юнион-сквер состоится демонстрация, — объявил Галахер.
— А что такое демонстрация? — поинтересовался я. Галахер снисходительно поглядел на меня. Я смутился и в то же время разозлился. Имею я право не знать, в самом-то деле?!
— Люди соберутся на площади, чтобы помешать им убить Сакко и Ванцетти, — пояснил он.
— А как помешать? Как? — спросил я, надеясь услышать какие-нибудь магические слова, но он ответил лишь уклончивым:
— Увидишь, увидишь.
И я решил увидеть. Более того, решил помочь. Как на крыльях летел я домой и всю дорогу, точно заклинание, твердил это необыкновенное слово «демонстрация».
Я ворвался в дом, желая поскорее сообщить радостную весть.
— Мама, — задыхаясь, вымолвил я, — Сакко и Ванцетти не казнят.
— Кто тебе сказал?
Мама была вне себя от счастья. Но папа отнесся к моим словам скептически. Не поторопился ли я с выводами? Тогда я выложил секрет, о котором проведал в школе:
— В пятницу будет демонстрация, мама, слышишь? Демонстрация!
У мамы вытянулось лицо. Она-то ожидала чуда! Но тут же она приободрилась. Демонстрация! Американцы, совсем как русские, не желают мириться с несправедливостью!
— Где, Миша? — спросила она.
— На Юнион-сквер! В пятницу. Так сказал Галахер.
— Галахер… Галахер… — повторила мама и бросила на отца многозначительный взгляд. — Ирландский мальчик… Видишь, Иосиф? Ирландский мальчик!
Неужели папа и теперь не поверит, что сердце Америки живо?
Но на папу это не произвело впечатления. Более того, он упрекнул маму:
— Маня, зачем ты забиваешь ему голову бреднями? — И обернулся ко мне, словно желая оградить меня от горькой правды. — Погляди на него, Маня. Он готов отдать свою коротенькую жизнь человечеству. Ради кого? Ради людей, которые поклоняются всемогущему доллару! «Я», «мне» — вот они, американские местоимения. Боже, помоги ему, если он забудет «я» ради «мы»!
Глаза у отца были такие печальные, что я даже обиделся. Ну чего он так волнуется? Сейчас не волноваться надо, а радоваться, как мама.
И мама поняла главное.
— Радоваться надо, Иосиф! — И она с нежностью посмотрела на меня. — У мальчика есть сердце! Иметь сердце и бездействовать — что может быть ужаснее! Это медленная смерть! — Она замолчала, по- прежнему не сводя с меня взгляда. — Я хочу, чтобы наш сын не просто жил, а жил как человек. — Мама укоризненно поглядела на отца: — Ты же знаешь, как холодно в Америке, Иосиф. А чтобы согреть других, надо загореться самому! — Она помолчала. — Я не меньше твоего желаю Мишеньке добра и счастья. Но я хочу любить его не только как сына, но и как хорошего человека. Понимаешь, Иосиф?
Отец ничего не сказал, но я чувствовал, что он не согласен. Почему их любовь такая разная? Почему существует такая пропасть между знанием и действием? Дело тут не в добре и зле. Ведь они оба добрые. Но не могут же оба быть правы!
Тогда кто из них прав? Хорошо бы мама! От отцовского «мира как он есть» я в испуге отшатывался. Сколько ни нагревай батареи, его не согреешь!
В пятницу, когда я вернулся из школы, мама встретила меня с заговорщическим видом.