его развалинами, на это нужно было огромное личное мужество. Могут сказать, что, мол, после смерти Сталина он не многим рисковал. Как знать, вот против Берии, живого и всесильного, он тоже выступил, не струсил.
На том торжественном обеде не Хрущев казался мне Валтасаром. Валтасаром было Политбюро, вся придворная партийная клика, это для них появилась грозная надпись, предупреждая о гибели неправедного строя.
Три таинственных слова призванный пророк Даниил истолковал так: первое слово — «Исчислил Бог царствие твое и положил конец ему»; второе слово — «Ты взвешен на весах и найден очень легким» и третье слово — «Разделят царствие твое и дадут мидянам и персам».
Не поверил Валтасар этому провидению, и пир продолжался. А вскоре предсказания сбылись.
Сбылись они и с нами, только теперь дошел до меня вещий смысл каждого из этих толкований. И в мой адрес звучит — «ты взвешен на весах…», каким легким, пустым внутри оказалось наше «всепобеждающее учение», и как распалось царствие — «союз нерушимый республик свободных».
Тогда я воспринимал лишь общий угрожающий смысл, мне казалось, что Хрущев приветствовал бы эту надпись, и до сих пор кажется. В глубине души он уже отвергал эту партию, ее власть, ее методы, он шел к этому, кто знает, какие страсти клокотали в его душе, о чем он мечтал, на что замахивался. Если судить о Хрущеве по законам его времени, то он был героем. Но публика судит только сегодняшними законами.
Пир продолжался. Зазвенели рюмки, застучали ножи, вилки, зачавкало, зашамкало, заговорило. Кто- то, надрывая голос, провозглашал тост за партию, кто-то перекрикивал: «За наш ЦК!» — искательные улыбки обращались к поперечному, окруженному нимбом столу Политбюро, все спешило возвратиться в привычное русло сиятельных застолий. Огненные буквы погасли, но что-то сбилось и никак не налаживалось.
Незыблемый монумент дрогнул. Зазмеилась трещина, пока еле заметная, волосяная, я смотрел на нее со страхом, это было новое, пугающее и в то же время счастливое чувство. Здание должно рухнуть, оно не так уж прочно, совсем не вечно, я не знал, доживу я или нет, никто в этом зале не знал.
Сюрприз
Когда симпозиум закончился, Гурам пригласил заведующую лабораторией Викторию Андреевну поехать в гости к своему дяде в горное село и уговорить на это Альберта Павловича Шаликова. Гурам расписывал Шаликову дядин сад — мандарины, хурма, инжир, сливы — филиал рая. Кроме того, он таинственно пообещал, что там их, возможно, ждет сюрприз. Он подчеркивал — возможно, всячески усиливая загадочность предстоящего. Шаликов, человек щепетильный, сомневался, удобно ли ему гостевать у Гурама, своего аспиранта, но Виктория Андреевна заявила, что это глупости, что репутация Шаликова слишком высока и никто не срезонирует, и наконец она, Вика, просит его, потому что без него ей ехать неудобно, а она никогда не бывала в горах.
Шаликов больше не сопротивлялся. Выехали поутру. Гурам вел свой «москвич» не торопясь, позволяя любоваться ущельями, горными лесами, скалами. Иногда останавливались, и сразу появлялся птичий гам, шум горной реки, запахи зелени. Однажды из-за поворота открылся вид на долину с виноградниками, белыми домиками. Как всегда, взгляд сверху на человеческое селение, на природу вызывал у Шаликова странное чувство отчуждения от земной жизни, словно бы он отделился и взирает на нее, маленькую, торопливую, с высоты вечности. Виктория Андреевна восхищалась горными вершинами, дикостью, раздольем лесов, радость дороги поглотила ее полностью, так что она забывала о своих спутниках, хватала за руку то Гурама, то Шаликова, не различая их, не видя. В ней была счастливая способность жить сиюминутностью, это помогало ей упрощать любые проблемы, решать их в лоб, не заботясь о последствиях. Вчера, когда они гуляли по набережной, Вика вдруг спросила его:
— Альберт Павлович, я вам нравлюсь?
Шаликов смутился:
— Похоже, что так.
— Так вот, имейте в виду, дело ваше безнадежно.
Она произнесла это сочувственно-весело. И, между прочим, ей удалось избавить его от того напряжения, которое он испытывал все четыре дня симпозиума, когда они сидели рядом. Тем не менее он сказал:
— Я ухаживал и буду ухаживать ради собственного удовольствия.
— Ради бога, ухаживайте, — сказала Вика. — Но в конце моего тоннеля вам ничего не светит, — и подмигнула. Она любила двусмысленности. Ее словечки, приколы пользовались успехом в институте. Пышная, маленькая, блистая яркими коричневыми глазами, она вела постоянную игру, поддразнивая всех рискованными шуточками, но при этом в ее лаборатории царил строгий порядок. Гурам там пользовался аппаратурой и утверждал, что когда Виктория Андреевна не права, надо первым делом просить у нее прощения.
Дядя Григол оказался статным, седоусым, неспешным красавцем из тех грузин, которых старость только украшает. Он принял гостей с поклоном, повел по саду, где деревья были словно иллюминированы хурмой, мандаринами, лиловыми лампочками инжира. Кое-где листва облетела, но отовсюду, сквозь ветви, светились оранжевые, желтые, карминовые, охряные…
— Уникально! — повторяла Вика и требовала восторгов от Шаликова.
Дом стоял между садом и двором. Дом был длинный, двухэтажный, с деревянной галереей по фасаду, множеством комнат, по коридору носились детишки, ходили женщины, дядя Григол знакомил с невестками, дочерьми, внуками, тетушками.
Мужчины во дворе расставляли столы, стулья, носили бутыли с вином.
Застолье вел дядя Григол. Он сидел во главе стола, теперь уже в черном пиджаке, украшенном множеством орденов, медалей, значков. Как сообщил Гурам, во время войны дядя Григол был проводником наших альпинистов в горах, тех, что обороняли перевалы.
Сменял тамаду Шота, сухонький старичок, бывший начальник почты, так он представился, ныне консультант хора ветеранов труда и председатель комитета содействия чему-то.
Стол убрали цветами, грузинская еда, пахучая, малознакомая, сияла всеми красками — сациви, красное лобио, чахохбили, сулугуни, маринованная капуста, аджарские хачапури, горшочки с чанахи, теплые лаваши, все еле умещалось, украшенное перцами, блестело зернами граната.
Григол произносил тосты за каждого из гостей, славил прелесть Вики, силу и чистоту ее взгляда, ее умение радоваться жизни, — надо отдать ему должное, он сумел многое разглядеть и угадать; благодарил Шаликова за согласие посетить их бедное, заброшенное селение, призывал детей и внуков запомнить этот день, когда им посчастливилось увидеть великого русского ученого, — впервые в этом доме сидит за столом с ними академик-лауреат, известный во всем мире.
Шаликов хотел поправить, что он всего лишь член-корреспондент, но Гурам тихо сказал, что это ни к чему, для дяди аспирант — такое же почетное звание, как доктор наук, и Гурам боится, как бы после защиты, став кандидатом наук, не потерять в его глазах: «кандидат» — слово несолидное. Шаликов, смеясь, согласился, ибо и сам он, по сути, тоже пребывал в кандидатах в академики.
На мангалах готовили шашлыки, молодые обносили гостей новыми блюдами. Вика заставила Шаликова отведать маленькую рыбку цоцхали, еще какие-то лепешки, все это надо было запивать вином, Григол велел принести вино 1963 года, особое, солнечное.
Шаликову была приятна почтительность молодых и то, как все аккуратно ели и пили. Но самое замечательное наступило, когда запели грузинские песни. Хор сложился сразу, пели улыбаясь друг другу, пели самозабвенно, хотелось им подпевать.
Слуха у Шаликова не было, он боялся испортить пение, завидовал Вике, которая пошла танцевать, он и танцевать не умел, ему стало грустно за свою жизнь, неспособную для праздников.
— Вы правильно поставили меня на место, — сказал он Вике, — я скучен для женщин.
— Как поют, как поют! — повторяла Вика.