- Ни во что - тоже вера. Это хорошо, что вера твоя не похожа на иные. Различие веры - основа порядка, порядок - основа свободы. Свобода же главное для народа. Зачем человек рождается? Чтобы свободным быть. Для чего работает, ест, спит? Чтобы быть свободным, то есть работать, есть, спать ни о чем не беспокоясь...
Разговорился Пень. Еропкин же, внимая пылким словесам, поймал себя на мысли, что подобное уже слышал. Натужив память, вспомнил: так говорил Смур. Только тот медленно вещал, словно дарил собеседнику им лично выдуманное. Пень же долдонил будто по-писаному, как вновь назначенный полусотенный, толмачащий с воеводской подачи наказ, по неопытности не разумеющий смысла, озадаченный лишь тем, чтобы буква в букву до десятников перенятое донести, дабы те по букве же и выполнили.
Между тем холопы расшпилили рогожи и принялись таскать добро. Старичок сновал между возов, торопил, присматривал да приглядывал, что-то подсчитывал, загибая пальцы. Девка же как слезла с воза, так и вперилась в Еропкина вишневыми глазами да и остолбенела. Еропкин, зыркнув на нее, оценил стать и подступил к Пню:
- Чем же девка страшна? - на что Пень буркнул:
- Нос горбатый.
Еропкин пригляделся: нос как нос. Правда горбинка есть, но легкая, ненавязчивая, у многих бесерменских женок такая же. Лико от нее смышленое, решительное. Случаются такие лица и у русских баб - на них охотники тоже находятся.
- Нос прелепый, - подвел итог.
- Ошибаешься. Вредный нос. Жена не должна глядеться умнее мужа. Таков порядок.
Подводы разгрузили, и Пень отправился спать. Солнце кануло за окоем, и лишь в том месте, где недавно торчала его красная макушка, осталось малиновое пятно. Ночь, огрузнув, густой чернотой опустилась на спящее городище. В сенях еропкинской избы зачиликал сверчок, суля покойное счастье. Малиновое пятно померкло, а в противоположной стороне, над лесом, выставил раскаленный рожок месяц, и ночь пуще почернела.
- В дом ступайте, - велел ключнику со стряпухой Еропкин. Войдя следом за ними в избу, приказал: - Огонь вздуйте.
Попривыкнув к свету свечи, кивнул на остатки трапезы:
- Ешьте.
Усевшись в красный угол, налил в стопу романеи, выпил и принялся откусывать от заячьей лопатки.
Старичок при виде пищи поджался, плечи приподнял, голову на вытянутой шее опустил долу, носик вперед выставил и по-звериному издали принялся обнюхивать стол: то левую ноздрю приподнимет, то правую, а вынюхав все, вдруг стрелой метнулся к столу и ну есть, есть, есть, сопя, чавкая, вращая глазами.
Девка же и в избе осталась стоять столбом. Лишь при повторном: 'Ешь' вздрогнула, присела на краешек лавки и, не сводя глаз с Еропкина, стала шарить по столу. Ела нехотя, что попадет под руку, видно, не разбирая ни вкуса, ни запаха, пока господин, насытившись, не повелел:
- Ступайте спать.
15
Удивительно общежительны русские люди. Если многие иные языки мирны и порядочны только внутри своего народа, то русские одинаковы и к себе, и к другим. Инакий, живущий среди них, равен им, приобретает и истрачивается равно с ними по их законам, в горе и счастье равен всем. И тех, кто встречался на тысячелетнем Божьем пути, русские ни огнем, ни мечом не неволили. Бывало, убредут от коренной Руси за тридевять земель, на высоком взлобке огородятся тыном, пугнут инородных пищальным боем да и утихомирятся и бок о бок с инородными жить станут. Случалось, мирно, неспесиво живали так и по сто, и по двести лет, присматриваясь к иноплеменным и позволяя к себе приглядываться. Не ратной силой примучивали инородцев, но силой души, совестливостью и Светом Христовым. Вот ведь дело-то было как! От этого-то и по сю пору под русской сенью обретается сорок сороков разных языков, все живы-здоровы и деятельны. Каждый несет в себе свой, не похожий ни на чей дух, а все вместе сплочены духом русским. Сомневающийся в сей истине пусть глянет на географическую карту, и ему тут же подскажет здравый смысл: Россию, ввиду ее величайшей пространственности, ни создать, ни сберечь невозможно никакой иной силой.
Еропкин же творил несхожее с общежительным духом. По утрам, напившись романеи, прохаживался справным шагом вдоль строя младней, выделенных для воинской науки, таращил на них хмельные глаза и научал уму-разуму:
- Заповедь первая: жалость отринь, ибо супротивник вас не возжалеет. Врагов убивай. Всех. Ежели и о пощаде молят. Хозяина, его жену, детей, сродников. Иначе опомнится хозяин - тебя убьет, жена опомнится - за мужа отомстит, детки подрастут - в отместку зарежут, а сродники - за то, что ты ихнее родовое добро за себя взял, род обездолил да обесчестил. При живом враге перенятый пожиток его - награбленное, при мертвом - достояние, и ты не тать, но славный володетель ему. Ясно?
- Ясно! - громыхали младни.
- Другая заповедь: с товарищем награбленным не делись. От добра сердечного толику дашь товарищу, а тот возмыслит, что ты слаб. Что изыдет из сего?
Строй молчал.
- Свара, - на свой вопрос сам отвечал Еропкин. - Единожды получив, товарищ восхочет вдругорядь взять. Так-то, ребятки, доброта - хуже воровства. И третья заповедь...
Перед третьей заповедью Еропкин переводил дух, прямил спину, упирал руки в бока и истово выговаривал, разделяя слова, словно гвозди вколачивал в головы младней:
- Вы... друг дружке... не братья... но я вам - отец. Сия заповедь наиважнейшая. Ибо в братьях ровни не бывает, который-нито, а все старший. Старший же непременно восхочет начальствовать вопреки мне, смущать вас своим старшинством. Чего доброго, о чести и доблести возмечтает - доблесть и честь, бывает, мутит разум в молодые годы. А что есть они? Пустячный звук, с них сыт-пьян не будешь. Главное воинскому человеку - деньги. А по деньгам - слава. Но кто, окромя меня, отца-начальника, вам их даст? Никто. Сию заповедь неуклонно блюдите, друг за дружкой приглядывайте, слушайте, кто да какие речи средь вас ведет. Мне докладывайте. Я крамольника живо утихомирю.
Младней Еропкин наставлял будто по-писаному. Слушал себя и удивлялся: его самого таким заповедям никто не учил, ничего подобного он нигде не слышал, а поди же - чешет без вздоха, словно на память затвердил. Складно у него выходит! Но мало того, в рекомое он и сам верит и знает: без оного в предстоящем деле нельзя, потому как рекомое - всем наукам наука. Тут, в Свободине, не как на Руси - миром кровушку собственную невесть за что лить. Тут - служба за деньги, каждый за себя ратится, счастья и радости своих для. Выходит, заповеди сии превыше иных всяких умственных борзостей. Они закон, ежели ты надумал служить в семи ордах семи царям.
Закончив словесные внушения, Еропкин приступал к воинским играм. Учил младней натиску строем в лоб, круговой обороне, бою едина супротив двух, трех. Приучал к разному оружию, но более всего учил владеть саблей. Внушал младням:
- Любое действо по ней. Она и за шестопер, и за копье, а при великой нужде и за сулицу сойдет. Окромя, сабля - и щит, и кольчуга. Смекайте. Главное - рукой да глазом прикипеть к ней.
И приказывал младням рубить монету: подкинет выше головы - бей, да так, чтобы летела туда, куда укажет. Звякнуло о клинок - зачет, воздух посек - розга. Квелые за день по дюжине розог набирали, а то и по полторы.
Пообедали - другая учеба: саблю в зубы - и единым духом на тын, по верви, по лестнице или по 'башне' - трое друг дружке на плечи взберутся, четвертый по ним лезет.
- Так, так! - покрикивал. - Забрались двое - один бой ведет, другой товарищей вытягивает, а те не мешкая первому на подмогу. Стена ваша считайте, и город ваш!
Случалось, приходил Смур. Глядел на воинские ристания, прикидывая, видно, не зряшнего ли человека служить взял. Спрашивал:
- Взошли в науку?
- Взошли, - отвечал Еропкин. - Но не дозрели. Все еще размысливают, как саблю взять да с какого плеча вдарить. Вот без раздумья рубить станут тогда...