горбушкой подымался из сухой тростниковой желтизны. Это и была Точка.
Такое название придумал я в детские годы. Прочитал в какой-то книжке слова «точка на карте» и решил, что бугорок тоже как зеленая круглая точка среди желтого простора.
Наткнулся на бугорок я в те дни, когда впервые в жизни бродил в одиночку по окраинам Малогды. А бродил потому, что печалился. Жил я в ту пору у старшей сестры и ее мужа, а мама уехала в город Тавдинск, где «застрял» в долгой командировке некий Артур Сергеевич — мамин хороший знакомый и впоследствии мой будущий отчим (отец после войны поселился далеко в Белоруссии с другой семьей)…
Я тосковал по маме. Уезжая в Тавдинск, она обещала, что вернется через два дня и только «в самом крайнем случае» может задержаться там, но никак не дольше, чем на неделю. Все, даже я, доверчивый пацаненок восьми с половиною лет, понимали, что «крайний случай» неизбежен. А неделя показалась мне длинной, как месяц.
Она, эта неделя, должна была кончиться первого августа. Но, может быть, мама все-таки вернется раньше?
С утра я уходил на окраину города, по трескучему тростнику и болотной жиже пробирался на бугорок. С Точки прекрасно видна была излучина реки. Издалека желтоватая вода казалась голубой и отражала пухлые облака. Я терпеливо ждал полудня, когда из-за поворота появлялся колесный двухпалубный пароход «Победа» или маленький винтовой «Суворов». Они по очереди ходили до Тавдинска и обратно.
Ждать приходилось долго. Но я не скучал. В ожидании была надежда. Я жевал прихваченную из дома горбушку, следил за блестящими длиннокрылыми стрекозами, которые безбоязненно садились мне на плечи и на колени. Впитывал облупленными от загара плечами летнее солнце. Иногда оглядывался на ровную луговину, что зеленела позади желтого болотца. Там, далеко, ярко светилась под солнцем одинокая белая церковь.
Не знаю, почему ее выстроили посреди пустого поля, далеко от домов, но тогда мне казалось, что это очень правильно. Ей, этой церкви, было совершенно необходимо стоять там, среди ровной зелени, под летней синевой с белыми кучевыми облаками.
Церковь была стройная, с плавными сводами у крыши и круглой башней, увенчанной куполом- луковицей. Купол был пробит, один угол здания обрушен, и все же мне этот храм казался удивительно красивым. Сказочным. То, что он
Когда показывался пароход, я вскакивал и мчался через тростник, через всякие чертополохи, потом по извилистым переулкам, деревянным лестницам и мостикам через овраги. Вдоль воды (как шли сегодня) я не бегал, потому что боялся сердитых сторожей в будках у рельсов.
Я прибегал на пристань как раз в тот момент, когда пароход подваливал к дебаркадеру. Забирался на пирамиду пустых, пахнувших селедками бочек и, замирая, следил за пассажирами, что вереницей шли по сходням. Чем дольше, тем жиже делалась вереница, тем печальнее становился я. И когда сходили на берег последние задержавшиеся старушки с мешками и появлялось горькое понимание, что ждать уже не имеет смысла, я спускался с бочек. И, отрешенный от всего, брел домой — босой, в штанах с оторванной лямкой, с цепкими семенами сорняков на полинялой майке и в белобрысой отросшей челке.
Дома взрослая сестрица привычно ругала меня:
— Носишься неизвестно где! Обед уже давно остыл… Приедет мама, все расскажу…
Ох, да только бы приехала! Я и сам расскажу без утайки про все свои грехи. Даже про то, как мы с Толькой Петровым пробрались на задний двор соседней пекарни и стырили там два тележных колеса для пушки, которую мастерили из водосточной ржавой трубы…
Я жевал холодную картошку, запивал жидкой простоквашей и послушно обещал сестрице, что «больше со двора ни ногой». И знал, что завтра утром снова убегу на Точку. И снова будут тишина, солнце, стрекозы, синяя излучина и белая церковь в лугах. Будет
Я летел навстречу, за мной прыгала и гудела слетевшая с верхушки пирамиды бочка.
— Ма-ма! Я здесь!..
А на пароходе «Победа» играли «Рио-Риту».
Эта неслышная музыка звучала и сейчас над Точкой. Звучала сквозь безмолвие и шелест бабочек (стрекоз нынче не было), сквозь посапывание притихшего Ерошки, что устроился в двух шагах от меня.
Я лежал в траве навзничь и видел над собой пухлые облака. А еще видел — не глазами уже, а всем существом — излучину, пушистые верхушки белоцвета, лиловый иван-чай и стройную церковь, что ярко белела вдали, за тростником и высокими травами.
Потом я перевел взгляд вбок, на Ерошку. Он сидел, чуть откинувшись и опираясь позади себя ладонями. Смотрел вперед, приподняв подбородок, и шевелил губами. Трикотажную кофту с кенгуренком он сбросил в траву и был в безрукавной белой маечке с дыркой на боку. Тощий, ребристый, беззащитный какой-то. И быстрая тревога за это щуплое существо вдруг мгновенно кольнула меня — как в давнем сне про поезд и озорного Ванюшку. Но… кольнула и растаяла под тихим безмятежным солнцем. Ерошка шевельнулся, подтянул к подбородку колени. Широкие штанины съехали от колен далеко назад. Худенькое незагорелое бедро засветилось, как свежая древесина. Я увидел на коже расположенные подковой коричневые шрамики-бугорки. Словно след укуса.
Ерошка торчком поставил на пятку ступню. На оттопыренный мизинец села лимонная бабочка. Ерошка быстро шевелил мизинцем, но бабочка не улетала. Да он этого, наверно, и не хотел, играл с ней.
Я посмотрел на свою левую ступню. Но мой мизинец давно уже стал нормальным, не высовывался из общего строя.
Потом бабочка все же улетела, а Ерошка, не глядя на меня, попросил:
— Дядя Слава, выключи «Рио-Риту»…
Я не стал удивляться, что он слышит мою «мысленную» музыку. (Наверно, в такой тишине все возможно.) Только сказал:
— Это старинная мелодия… Тебе не нравится?
— Нравится. Но может разонравиться, если очень долго… Я сделал усилие, представил, что убрал с пластинки иглу.
Стало еще тише. Ерошка погладил шрамики на бедре (может, ощутил мой жалостливый взгляд).
— Кто это тебя так цапнул? — осторожно спросил я.
— Это не «цапнул». Это колючая проволока. В мае приезжал зверинец, клетки стояли на площади, где водокачка. А кругом забор с проволокой.
— И ты полез без билета…
— Я и еще два пацана… Денег не было, а очень хотелось поглядеть на обезьяну. А сторож увидел… Дядя Слава…
— Что?
— А ты не думаешь, что Травяной и Песчаный Заяц был сперва обезьяной?
— С чего ты взял?
— Не знаю… Мне помнится, что давно-давно у меня, у трехлетнего, была тряпичная обезьяна. Я, наверно, с ней плохо обращался, потому что она куда-то пропала…
Ерошка говорил тихо и сипловато, и мне в его голосе вдруг послышалась нешуточная печаль.
— Нет, Ерошка. По-моему, раньше он был котом. Хвост у него до сих пор кошачий…
— А по-моему, он все же был обезьяной, — вздохнул Ерошка, словно о чем-то важном. — Дядя Слава…
Что его еще беспокоило?
— Слушаю вас, сударь…
— Дядя Слава, а у тебя есть сейчас жена?
— Нету… сейчас.
— А почему?