овладевает великий революционный и героический порыв: сотни юных мужественных рук тянутся к сотням юных женственных талий: не каждый же день случается такая манна небесная. Кто-то пытается стульями забаррикадировать входные двери от казачьей кавалерийской атаки. Кто-то вообще что-то вопит. А профессор, бросив свою кафедру, презирая все законы земного тяготения и тяжесть собственного сана, пытается взобраться на печку…

Я почему-то и до сих пор особенно ясно помню эту печку. Она была огромная, круглая, обшитая каким-то черным блестящим железом, вероятно, метра три вышиной и метра полтора в диаметре: даже я, при моих футбольных талантах, на нее влезть бы не смог. Да и печка не давала ответа ни на какой вопрос русской истории: если бы в эту залу действительно ворвались казаки, они сняли бы профессора с печки. Положение было спасено, так сказать, «народной массой» — дежурными пожарными с голосами иерихонской трубы. Все постепенно пришло в порядок: гимназистки поправляли свои прически, а гимназисты рыцарски поддерживали их при попытках перебраться через хаос опрокинутых стульев. Соответствующий героизм проявил, само собою разумеется, и я. Но воспоминание об этом светлом моменте моей жизни было омрачено открытием того факта, что некто, мне неизвестный сторонник теории чужой собственности, успел стащить мои первые часы, подарок моего отца в день окончательной ликвидации крестьянского неравноправия. Должен сознаться честно: мне по тем временам крестьянское равноправие было безразлично. Но часов мне было очень жаль: следующие я получил очень нескоро. Потом выяснилось, что я не один «жертвой пал в борьбе роковой», — как пелось в тогдашнем революционном гимне. Не хватало много часов, сумочек, брошек, кошельков и прочего…

Много лет спустя я узнал, что профессор скончался в эмиграции. Мне было очень жаль, я бы с ним поговорил и мог бы дать, так сказать, заключительный штрих к этой символической картинке. Вот, в самом деле, «жертвенная» молодежь, убеленный органами усидчивости профессор, пропаганда «низвержения» и революции, — и зловещие люди, кинувшие крик: «караул, революция!» Паника и в панике зловещие люди опытными руками шарящие по вместилищам чужой собственности. Профессор кидается на печку (эмиграция), гимназисты спасают своих юных подруг, но, к сожалению, пожарные в настоящей истории так до сих пор и не проявились: профессор помер на печке, крестьянское равноправие сперто вместе с моими часами, гимназисты погибли на фронтах гражданской войны, а зловещие люди и до сих пор шарят своими опытными руками по всему пространству земли русской — собираются пошарить и по всему земному шару.

Революционная деятельность профессора кончилась фарсом. Революционный фарс русской интеллигенции кончился трагедией. Да и сейчас, перековка проф. Бердяева, бывшего марксиста, бывшего либерала, бывшего богоискателя, бывшего атеиста, бывшего монархиста и нынешнего сталиниста — это все-таки фарс.

В истории германской революции фарса нет. В сущности, здесь всг безысходно трагично, как безвыходно трагична Песня о Нибелунгах и теория Дольхштосса, который один помешал великому народу выполнить свою великую миссию в этом так плохо, не по-немецки, организованном мире.

Зловещие люди в бронзе

В Германию, весной 1938 года, я приехал не при совсем обычных обстоятельствах: зловещие люди убили мою жену, сын был слегка ранен, я не находился в полном равновесии. И сейчас, восемь лет спустя, в памяти встает разорванное тело любимой жены и ее раздробленные пальчики, вечно работавшие — всю ее жизнь. Болгарская полиция откровенно сказала мне, что бомба пришла из советского полпредства, что она, полиция, ничего не может сделать ни против виновников этого убийства, ни против организаторов будущего покушения — может быть и более удачного, чем это. У нас обоих — сына и меня — были нансеновские паспорта, по которым ни в одну страну нельзя было въехать без специальной визы, и ни одна страна визы не давала. Нас обоих охраняли наши друзья, да и полиция тоже приняла меры охраны. Против уголовной техники зловещих людей, против их дипломатической неприкосновенности — эта охрана не стоила ни копейки. И вот — виза в Германию, виза в безопасность, виза в убежище от убийц. Не трудно понять, что никаких предубеждений против антикоммунистической Германии у меня не было.

Мы провели два месяца в санатории — под фальшивым паспортом, которым снабдила нас германская полиция. Потом были первые встречи с германской общественностью. Я был принят как нечто среднее между Шаляпиным сегодняшнего дня и Квислингом — завтрашнего, но тогда еще никто не знал, что такое Квислинг. Обоюдное разочарование наступило довольно скоро, через несколько месяцев. Но пока что все было очень мило. И за всем этим было что-то неуловимое, но несомненно знакомое, что-то советское, революционное, какая-то неуловимая общность человеческого типа, общность духовного «я» у людей обеих, так ненавидящих друг друга революций. Было все-таки что-то братское.

Многочисленные ходатаи по делам и безделью, посещавшие красную Москву, вероятно, помнят две монументальные статуи, украшающие портал Дворца Труда — Всесоюзного центрального совета профессиональных союзов. Это — рабочий и работница, строго выдержанные в идейной стопроцентности коммунистической программы: искусство в тоталитарных странах призвано не отражать жизнь, а формулировать идею. Не фантазию художника, а социальный заказ чрезвычайки. Оно должно куда-то звать. А, при неудаче зова, куда-то волочить. Куда могли звать или волочить пролетарские Аполлон и Венера, поставленные на страже советского Дворца Труда?

Московские статуи изображали металлиста и текстильщицу, стилизованных под советскую власть. Металлист представлял собой то, что в Германии назвали бы Rassenschande — продукт кровосмесительной связи человека с гориллой. Над горильем туловищем — мощные стальные челюсти, а над челюстями — узкий медный лоб. Вся конструкция выражает предельную динамику: ублюдок куда-то прет. Все размеры мыслительной коробки не оставляют никаких сомнений в том, что ублюдок и понятия не имеет, куда и зачем ему следует переть. Но страшные руки готовы кого-то хватать и стальные челюсти — кого-то кусать. В крохотных глазках выражены поиски классового врага, выражена ненависть ко всему, что есть в мире неублюдочного. О советской Венере я уж и говорить не буду: если у ублюдка хватит мужества ее поцеловать — пусть он и целует…

И, вот, другой Дворец Труда — берлинский клуб Арбейтсфронта. И скульптурное оформление идей Третьего Рейха в этом клубе, на площадях, в парках… Все несколько у'же, несколько ниже, но, в сущности, все то же самое: сжатые челюсти, стиснутые кулаки, узкие лбы и готовность куда-то переть и что-то крушить, — переть и крушить по первому приказу, не размышляя ни о целях, ни, тем более, о последствиях. Московский ублюдок помещается в колоссальном здании, какого в Берлине вообще нет, здание было построено при Екатерине Второй для сиротского дома, берлинский арбейтсфронт занимает что-то вроде виллы. Русский питекантроп вырос на сале и черноземе, берлинский — на песках и маргарине. У русского, так сказать, «широкий размах», берлинский пахнет бухгалтерией. У русского больше силы и ярости, у берлинского больше ненависти и расчета.

Бронзовая идеализация обеих революций не совсем точно воспроизводит живых представителей двух братских партий. У живых представителей лбы, действительно, горильи, — но горильей мускулатуры у них все-таки нет. Это люди, как общее правило, наследственные обитатели тех учреждений, которые в царской армии носили название «слабосильной команды» — отбор физически неполноценных людей. Они вовсе не сильны — эти живые носители власти и никогда не смогут быть окончательными победителями — это грозило бы человечеству полным физическим вырождением. Они прорвались к власти и к крови только случайно, только потому, что мы, нормально скроенные люди что-то проворонили, прошляпили, прозевали, — по недосмотру всего нормального человечества. Но, раз прорвавшись, они, действительно, будут переть и крушить — ибо они объединены общим им всем чувством ненависти и еще чувством безысходности: от постаментов и монументов Москвы и Берлина дорога только одна — на свалку. Они как- то, вероятно, в общем смутно, но все-таки ощущают и случайный характер своей временной победы, и кровавую черту, которая отделила их от всего остального человечества — отсюда звериная настороженность горильих глазок.

Питекантропы были первым открытием, которое я сделал в Германии. Трудно доказуемым, но поистине страшным открытием, ибо оно давало совсем иной ответ на вопрос о причинах революций, чем

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату