сэкономили девяносто минут.
— Спасибо, товарищ Сокач. Благодаря вашему рейсу я пропустила в горы сверх графика два поезда. Какая у вас на Верховине погода? — спросила Королевич.
— Снег, мороз.
— А у нас полная весна, — сказал она и, судя по голосу, улыбнулась. — Еще раз спасибо!
Сокач распахнул окно, жадно, открытым ртом, хватая свежий воздух:
— Верховина!..
Привлеченный взволнованным голосом машиниста, Лысак подошел к окну, глянул налево, потом направо и молча вернулся на свое место. Ничего не увидел он такого, чем можно было бы восхищаться.
Андрей родился здесь же, в Карпатах, вырос среди этих гор, но не испытывал никакой любви к родному краю. Он даже не знал как следует его географии, его особенностей. Ему было известно, что Рахов находится на гуцульской Верховине, что в Ясене производятся замечательные кустарные изделия, что в Сваляве много минеральных источников, что Берегово знаменито большими виноградниками и хорошим вином, что в Хусте дешевые яблоки. Выше подобных интересов он не поднимался. У него никогда не возникало желания посмотреть с горы Говерло на восход солнца, побывать в заповедном Оленьем урочище или на Половинах, когда там начинается «веснование».
Сокач взял ключ, спустился вниз, на скрипучий белый мох. Все бело вокруг: близкие шатры гор, леса, огромные валуны, телеграфные провода, стрелки, хобот водоразборного крана, шпалы, рельсы, крыши домов. По-ночному выглядели только черные ручьи, бегущие теперь вслед за поездом, а не навстречу ему, как до туннелей.
Так тихо на пустынных путях, что слышен глухой говор горных потоков.
Хороша была утренняя равнина, окутанная непроглядным туманом. Глаз нельзя было оторвать от голых буковых лесов, от земли, посыпанной золотыми листьями, от стремительных зигзагов Каменицы, от облаков, клубящихся под колесами поезда, от горного весеннего солнца. Но краше вот эта ночная Верховина, закутанная в пуховые снега, скованная морозом и вознесенная к самому небу, к ярким крупным звездам. Как все это похоже на то, чем полна душа Олексы!
— Ого-го-го!
Олекса стоял на обочине железной дороги, на порядочном расстоянии от паровоза, широко раскинув руки и трубя во всю силу легких. Ушанка сбита на затылок, белокурый чуб присыпан снегом.
— Что такое, Олекса? Что случилось? — подбегая к другу, встревоженно спросил Василь Гойда.
Сокач ответил словами песни:
— Верховино, свитку ты наш!..
Гойда «понял» Сокача:
— Да, свет такой, что ослепнуть можно.
Василь стал рядом с Олексой, любуясь Карпатами. Друзья долго молчали. Потом Гойда спросил:
— Ну, как твой практикант? Ничего не фотографирует, не записывает?
— Как будто нет, а там кто ж его знает. Проверим.
Гойда кивнул головой.
— Та хоть до Рахова.
— Почему так скромно: «хоть до Рахова»? Просись уже сразу туда, куда тебе надо. Ну!
Парнишка молчал, робко улыбаясь. Его давно не стриженные и не чесанные волосы непокорно выбивались из-под черной «казацкой», искусственной мерлушки, шапки и падали на лоб, на уши и на затылок. Эти волосы и неизвестно когда мытое лицо тщетно пытались состарить парнишку, скрыть его цветущую молодость. Румянец на его щеках был так ярок, так прочен, что просвечивал даже сквозь пыль и копоть. В глазах щедро искрилась та приманчивая чистая наивность, которая доступна только ранней юности.
— Ну, чего ж ты молчишь? Куда тебе надо? — допытывался Константин Васильевич.
— В Требушаны… — Парнишка опять застенчиво улыбнулся. — И еще дальше, в Белый поток.
— Вот, теперь все ясно. Садись!
— Так Белый поток вам не по дороге. Он за Тиссой, у самой границы.
— Ничего, для нашего коня крюк в десять километров не страшен. Садись.
Константин Васильевич открыл дверь «Москвича». Широкоплечий парень с трудом протиснулся в машину. Он расположился на краешке заднего сиденья, не снимая своей тощей пастушьей торбы: видно, он первый раз в жизни пользовался легковым автомобилем.
— Садись как следует, — усмехнулся Головин. — Да сумку сними. Не бойся, не отнимем. Как зовут?
— Олексой.
— И все? Фамилия? Отчество?
— Олекса Сокач. А батька звали Василем.
— Звали?.. Что, уже без батька живешь?
— Угу.
— А мать есть?
— Матку маю.
— Значит, к ней сейчас прямуешь, в Белый поток?
— Угу.
— Откуда? Пастушил на Полонинах, наверно?
— Нет, я маржину 'в этом году не пасу.
— А что же ты делаешь? Чем кормишься? Какую пользу народу приносишь?
Олекса не спешил с ответом, молчал. Кудлатая голова его была опущена.
Константин Васильевич, не отрываясь от руля, пристально посмотрел на парнишку через смотровое зеркальце.
— Безработный? Олекса кивнул.
— Расчет получил? Где работал?
— В Донбасс посылали.
— В Донбасс? — Головин энергично повернулся к своему спутнику. Теперь парнишка стал для него особенно интересным. Лет двадцать из пятидесяти Константин Васильевич прожил в Донбассе. Донецкую землю он не переставал любить, работая на Турксибе на Урале, в Магнитогорске, будучи на фронтовых дорогах и находясь здесь, в Закарпатье. — Это ж моя родина, Донбасс, — сказал он. — Ну, докладывай, чем тебе не понравился наш край?
— Я ж не говорил, что не понравился. Я даже и не повидал Донбасса. Не доехал. Назад повернул.
— Вот она какая заковыка получилась!
Головин, получивший за свой труд в Донбассе Золотую Звезду Героя, так был огорчен и расстроен, что дальше не мог ехать. Он свернул на обочину, сел на мшистый, обогретый солнцем камень, усадил рядом Олексу, закурил и потребовал:
— Ну, хлопче, рассказывай, почему не доехал до Донбасса, почему повернул назад. Почему не захотел даже повидать наш край? Кого и чего испугался?
Олекса неохотно, скупо изложил историю своего неудавшегося путешествия. До прошлого года он пастушил на черногорской Полонине, а мать работала на лесоучастке в Белом потоке, жгла по ночам в колыбе лесорубов ночную ватру, днем готовила пищу. Три недели назад, в первых числах апреля, Олексу послали вместе с другими закарпатскими комсомольцами на донецкие шахты добывать уголь. Доехав до Киева, он ночью сошел с поезда. На обратную дорогу денег не хватало: от города Станислава пробирался домой — пешком, питаясь хлебом с солью и водой.
Попутчик Головина говорил уже бойко, без запинки, на украинском языке, с характерной для Закарпатья скороговоркой, обильно оснащая речь местными словечками.
На вопрос Головина, почему же он все-таки не захотел ехать в Донбасс, Олекса угрюмо ответил, что на чужбину едут только сироты, голодные и холодные, и те, кому голову некуда приклонить.
— На чужбине для нас не заготовлено счастья! — решительно, с убеждением в своей правоте,