Так я провертелся в кровати час или полтора, а потом встал и подошел к окну.
Сизый московский рассвет чуть проступал на горизонте. Первый трамвай проклацал внизу, в темноте, мимо станции метро «ВДНХ». Слева взлетела к небу подсвеченная прожекторами гигантская пенисообразная титановая стелла памятника космонавтам, которую выстроил еще Хрущев, а московские таксисты прозвали «мечтой импотента». А прямо за станцией метро простиралась огромная, больше чем Central Park в Нью- Йорке, «потемкинская деревня» Выставки достижений народного хозяйства. Каждая республика и каждая отрасль сельского хозяйства имеют здесь свои выставочные павильоны, помпезные, как дворцы Шехерезады. Говорят, что Сталин сам дорисовывал башенки и колонны на проектах этих павильонов и собственной подписью утверждал монументы перед ними, включая монумент коровы перед павильоном животноводства.
Но совсем не этот предутренний московский пейзаж заставил меня одеться и выйти из гостиницы. Справа от нее была невидимая из моего окна улица Довженко. Там, за желтым кирпичным забором, стояли павильоны Киностудии детских и юношеских фильмов имени Горького, в которых я снимал свой первый фильм «Юнга торпедного катера». А за ними, в маленькой тихой улочке имени Эйзенштейна, располагался Всесоюзный Государственный институт кинематографии — альма-матер всех советских киношников. И моя в том числе.
Я вышел из гостиницы, пересек трамвайные рельсы, миновал метро «ВДНХ» и пошел по сырому асфальту на север, к улице Эйзенштейна. 25 лет назад, после окончания киноинститута, я проделывал этот путь от ВГИКа до метро пешком почти каждый день, потому что в ту пору у меня часто не было денег на трамвай. И тогда я пешком обходил все московские киностудии, пытаясь соблазнить их своим сценарием «Зима бесконечна». Но даже в те времена хрущевской оттепели редакторы студий шарахались от этого сценария, как черт от ладана. А точнее — как ангел от греха. Натасканным чутьем слуг Политбюро они уже тогда видели в этом сценарии то, что через 15 лет взбесило Павлаша, — правду. Вместе со мной слонялись тогда по студиям еще несколько молодых и голодных сценаристов и режиссеров, в том числе мой сокурсник Стасик Межевой со сценарием об алтайских раскольниках, Сема Шульман (муж легендарной советской кинозвезды Тани Самойловой из «Летят журавли») со своим эпохальным проектом «Ядерный век» о советско-американской гонке в создании атомной и водородной бомбы, Рудик Тюрин с гениальным сценарием «Протопоп Аввакум» о первом русском религиозном диссиденте 17-го века, Артур Пелишьян, чей студенческий фильм об Армении уже тогда собрал чуть не все международные призы. И Витя Мережко с тремя сценариями об украинском селе. В сношенных брюках, пузырящихся на коленях, и держа под мышками папки со своими заветными сценариями, мы чуть не каждый день сталкивались в студийных коридорах и курилках, ревниво выясняя, кому, где, что сказали. Чаще всего студийные редакторши заявляли нам, что мы вообще не умеем писать по-русски. Обложив их крепким матом, мы скидывались последними пятаками и шли в буфет пить пиво. В ту пору в студийных буфетах и кафе еще продавали пиво, порой — даже чешское! А пропив последние пятаки, мы снова топали через всю Москву пешком: кто, как я, Стасик Межевой и Витя Мережко, — в студенческую общагу ВГИКа, а кто — по своим московским квартирам.
Теперь я шел той же дорогой и думал: Господи, как разбежались наши пути! Стасик Межевой первый сошел с той волчьей тропы и стал редактором Госкино. Эпохальный проект «Ядерный век» нагло украл у Семы Шульмана один из знаменитых советских режиссеров, и Сема с горя разошелся тогда с Таней Самойловой, женился на какой-то иностранке и уехал из СССР в Австралию. Тюрин лет пять или шесть ходил в ореоле голодного гения и доголодался до того, что согласился экранизировать «Целину» Брежнева. Знаменитого армянского художника, о котором мечтал сделать фильм Артур Пелишьян, убили армянские гэбэшники, бездарно повторив сталинское убийство Михоэлса, — грузовиком влепили художника в стену; и на этой почве Артур сам заболел манией преследования. А Витя Мережко, про которого редакторши чаше всего говорили, что он не умеет писать по-русски, стал самым кассовым советским драматургом. Мне же понадобилось сделать три компромиссных фильма, в которых реальная жизнь была упакована в глянцевую обложку социалистического реализма, чтобы усыпить бдительность редакторов и сделать свою «Бесконечную зиму». «Вадим! — говорили мне редакторы. — Как вы могли написать такую ужасную сцену: пятеро подростков пьют вино и играют в карты на деньги! Это же порочит нашу действительность! Нет, эту сцену нужно выносить!» — «Но смотрите, у меня же написано: они играют в карты, а за ними по улице идет пионерский отряд с барабанами и знаменами! То есть плохих подростков всего пять, а хороших — сто! Даже не сто — двести!» — «Да? К-хм… Знаете что? Давайте так: мы вам разрешим оставить этот эпизод, если плохих подростков будет не пять, а три. Пять — это слишком много для одного города». — «А вы знаете, какая реальная статистика детской преступности в нашей стране?» — «Ну хорошо, Вадим, четыре плохих. Договорились?».
Да, мне пришлось сделать три таких фильма, чтобы усыпить их бдительность и получить разрешение ставить «Зиму», за которую меня потом просто выбросили из кино…
— Эй! Скинемся на троих? — вдруг прервал мои воспоминания хриплый голос.
Прямо передо мной на влажном предрассветном асфальте стоял, заступив мне путь, худой и тщедушный мужичок с дерзкими синими глазами, небритым круглым лицом и пеной нечесаных пепельных волос. За ним, справа, у входа в магазин «Пиво-воды», толпилось человек сорок явных алкашей, терзающихся жаждой по выпивке. Я хотел молча пройти мимо этого синеглазого мужика, но вдруг меня осенило, что надо же отметить встречу с родиной.
— А разве с утра продают водку? — спросил я, вспомнив про горбачевскую антиалкогольную кампанию.
Он осмотрел меня с ног до головы, и что-то ему не понравилось во мне — не то мой иностранный вид, не то мой нос. Он молча повернулся и двинулся прочь. Но я остановил его:
— Подожди! Держи! — и протянул ему рубль. Он посмотрел на рубль, потом на меня. Мой чистый русский язык убеждал его, что я свой, но этот рубль…
— Ты что? С Луны упал? — сказал он. — По рублику теперь на семерых скидываются!
Я вспомнил, что в целях борьбы с алкоголизмом Горбачев не только запретил продавать водку утром, но и втрое повысил цены на все спиртное. Я вытащил из кармана тонкую пачку крохотных, как monopoly money, советских денег, которые несколько часов назад получил в гостинице в обмен на двадцать долларов, и протянул мужику синюю пятерку. Конечно, я мог дать ему и десятку, но я уже перевел свои мозги на путь его мышления и не хотел выглядеть в его глазах полным идиотом.
Его глаза впились в эти две бумажки — пятерку и желтый рубль, и жуткая работа мысли отразилась на его гладком доселе челе: ему показалось диким, что я открыто вытащил из кармана пачку денег и даю ему аж шесть рублей! Но не взять деньги он не мог, ведь шесть рублей — это почти бутылка водки! К тому же вся очередь алкашей разом двинулась к нам, держа мои деньги в скрещении своих голодных взглядов.
Мужик выхватил у меня деньги, сунул их в карман вспученных на коленях брюк и гордо, как Наполеон перед битвой, встретил надвинувшуюся толпу:
— Отвали, шакалы! Этот мой кореш!
Они остановились, и только тут я понял, на кого он похож — на того безногого инвалида, которого рисовал в Нью-Йорке Максим!
— Иди за мной! — приказал мне мужик и, словно прикрывая меня от стаи волков, прошел со мной плечом к плечу мимо очереди. Затем свернул в какую-то подворотню, увлекая меня за собой все дальше — во двор, в какой-то подъезд.
В подъезде было полутемно, грязно и пахло мочой. Стены были исцарапаны похабными надписями, дверцы почтовых ящиков разбиты. Я насторожился, жалея, что ввязался в эту историю. Потому что тут меня могли пырнуть ножом, стукнуть по голове или просто ограбить — без всякого КГБ. Но мой «кореш» уже тянул меня за руку наверх, и мне пришлось подчиниться. Мы взбежали на площадку второго этажа, он остановился перед какой-то обшарпанной дверью, сунул руку в свой бездонный карман, пошарил там и выгреб мои шесть рублей и кучу мелочи. После этого уверенно нажал кнопку звонка.
Я взглянул на часы — было пять утра по московскому времени.
Шаркающие шаги прозвучали за дверью, потом женский старческий голос:
— Кто?
— Это я. Чумной!
— Чего тебе?
— Пузырь! — сказал мой «кореш», нетерпеливо переступив с ноги на ногу.