Она усмехнулась, и в ее глазах опять сверкнули радужные протуберанцы.
— Ну… Если вы так хотите… — И, облокотившись голым локтем о стол, Мария быстро написала на первой странице:
«Вадиму Плоткину, американскому писателю, от русской читательницы с Крестовского проезда»
Подумала, вызывающе тряхнула косой и, словно с отчаянной смелостью добавила:
«Вы хороший писатель, только, пожалуйста не будьте пошляком! Мария»
В эту минуту новый грохот накатил на нас с севера, он был еще сильней прежнего, даже парта поползла по полу и посуда загремела в буфете. Мария испуганно метнулась к окну. Но, поскольку в комнате горел свет, внизу были видны только неясные силуэты проплывающих вагонов.
— Извините, я выключу на минуту! — крикнула мне на ухо Мария, отбежала к выключателю и погасила свет.
И теперь я сразу увидел, что на темных платформах проходившего в Москву состава плыли зачехленные брезентом танки. И — бронетранспортеры… И — снова танки… И — армейские грузовики… И — опять бронетранспортеры… И — пушки…
Мария нервно дернула шпингалеты и распахнула оконные створки. Ночная прохлада и упругие волны воздуха от проходящих рядом вагонов тронули наши лица. Казалось, эта вереница военной техники будет бесконечна, а тяжелое клацанье вагонных колес только обостряло ощущение тревоги. Так в кино убирают все посторонние звуки, кроме шагов злодея, чтобы подчеркнуть приближение опасности. И действительно, зачем они везут все это в Москву, ночью? Танки, пушки, бронетранспортеры…
Я вопросительно глянул на застывшую рядом Марию, Она приблизила губы к моему уху и крикнула:
— Так — третья ночь! Как на войне!
Только теперь я вспомнил своего утреннего собутыльника Чумного, его слова на крыше: «Гражданская война у нас будет. Сначала ваших будем резать, евреев, а потом друг друга». И новое, пронзительное желание защитить эту юную русскую женщину и в то же время ощущение полной нашей с ней оголенности перед все сотрясающим накатом Истории вдруг вошли в мою душу. Я привлек Марию к себе. И теперь она с детской беззащитностью прильнула ко мне, и я скорей угадал, чем услышал, ее зажатый голос:
— Я боюсь…
Я обнял ее и поцеловал в губы. Она откинула голову и с силой вжалась в меня всем телом, от плеч и мягкой груди до жесткого лобка и напряженных ног. Я не знал еще — это призыв или просто желание спрятаться от страха. Но это было как крик, как безмолвный крик всего ее тела в грохоте танкового состава. Я нащупал замок-молнию у нее на спине, под толстой и тяжелой косой, и потянул его вниз. Мария стояла, не шевелясь, закрыв глаза и прерывисто дыша сквозь открытые сухие губы.
Господи, или я забыл в Америке, что такое, секс, или — я десять лет занимался с женой чем-то не тем!
Я не знаю, что чувствовала Мария — что она отдается автору любимой книги или что мы с ней живем последнюю ночь, а завтра нас могут расстрелять из этих бронетранспортеров и раздавить вот этими танками. Пожалуй, я не настолько глуп, чтобы не понимать, что главным было второе. Но все-таки хочется думать, что и первое присутствовало…
Ну, да что говорить! То была дикая, хищная, отчаянная, фронтовая ночь — под грохот проходящих за окном армейских составов, на голом и дрожащем дощатом полу… И на подоконнике… И на столе… И даже на парте… С женским телом, то пульсирующим надо мной, как пламя свечи, то аркой взлетающим под моими чреслами… С ее запрокинутой куда-то в отлет головой и распущенной косой, метущей пол… С нашими громкими, в полный голос криками в грохоте очередного тяжелого армейского поезда… С остервенелой предфинальной скачкой… С немыслимым количеством влаги — и мужской, и женской… С хриплым и протяжным стоном, отлетающим в ночной космос вместе с нашими душами… С жадными затяжками сигаретой и громкими глотками воды… И с приливом новых, черт знает откуда, сил при первых же звуках очередного приближающегося поезда…
И уже не имело никакого значения, где ее сын, муж, мать, соседи. Может, эвакуированы на юг, как перед войной, или просто спят в соседней комнате. А, может быть, их и вовсе не было, никогда не было — ни моей жены, ни ее мужа! Война, как черная пантера, как ураган «Глория», летела на нас сквозь открытое ночное окно, и мы спешили умереть до расстрела раствориться друг в друге — без прошлого и без будущего.
«Здравствуй, Россия! — сказал я мысленно. — Вот мы и снова вместе!» Только здесь любовью занимаются так, словно через минуту вас разорвет фугасной бомбой.
17
Наутро за пачку «Мальборо» я приехал на такси из гостиницы «Космос» к Дому кино. На лацкане моего пиджака висела большая красная бирка с надписью по-английски «INTERNATIONAL PRESS ASSOCIATION». У входа в Дом кино, перед веревочным ограждением стояла такая же, как вчера, толпа с плакатами «Долой фашистскую диктатуру КПСС!», «Советские суди — наследие сталинизма!», «Требуем распустить КГБ!» и «Вся власть — народу!» Десять лет назад каждый такой плакат стоил бы вам стальных наручников, пары сломанных милиционерами ребер и 15 лет в лагере для диссидентов в болотах Мордовии. А теперь те же милиционеры индифферентно стояли за веревочным ограждением, щурились от жаркого утреннего солнца и безучастными взглядами скользили по плакатам демонстрантов.
Но еще больше, чем плакаты, меня поразили лица людей, которые их держали. Проезжая по Москве в туристическом автобусе или на такси, вы не можете заглянуть людям в глаза, и даже на улице — например, вчера на Арбате — я не успевал вглядеться в лица москвичей, они проходили мимо, замыкая угрюмостью свои чувства от меня — иностранца и ротозея.
А здесь, перед Домом кино, они демонстрировали не только свои лозунги, но — сами того не зная — они демонстрировали себя. И лица их были даже выразительней их плакатов. Худая, плоскогрудая женщина лет сорока с остервенело заостренным темным лицом — не загорелым, нет, а темным то ли от желчной болезни, то ли от тюремного режима — держала плакат насчет «советских судов — наследия сталинизма», но в ее дочерна прокаленных угольных глазах не было революционного «пламени борьбы», а был только пепел. Высокий парень лет тридцати с плакатом «Распустить КГБ!» тоже не выглядел романтическим борцом: он был в мятом пиджаке, небритый, с синяком у виска и, скорей всего, предыдущую ночь провел в милиции. Но его сухие губы были плотно сжаты, а мелкие, неглубоко запавшие глаза, как наточенные ножи в потертых ножнах. И рядом — старуха в крестьянском платке, горбоносая, с щеточкой черных усов, с инвалидным костылем под мышкой, с плакатом на груди «Прекратите геноцид! Спасите армян!» — а в лице… Я не знаю, как это описать, — во всех лицах этой толпы, в их глазах было одно единое выражение ПРЕДЕЛА, КОНЦА, ДНА. Словно этот народ уже вычерпан до последней капли. И на дне их общей души — только ножи, торчащие из сухого пепла…
Я прошел сквозь эту толпу к разрыву в веревочном ограждении, но милиционер преградил мне путь:
— Ваши документы! — сказал он по-русски.
— Press! — ответил я по-английски, ткнул пальцем в свою красную бирку на лацкане пиджака и уверенно шагнул мимо него в Дом кино.
Вот и все. Импортная бирка и знание психологии советской милиции открыли мне дверь на первое заседание оппозиции советского парламента. Шестьдесят первый анекдот шагнул из эпохи Брежнева в эпоху Горбачева. А я, как идиот, уклонился вчера от пари на ящик коньяка!
Но, конечно, после такой ночи я опоздал к началу заседания: я приехал в десять утра, даже чуть позже. В прохладном вестибюле Дома кино было пусто, а над широкой лестницей, уходящей вверх, к залу, гремел мужской голос:
— Да, мы оппозиция! Но мы оппозиция конструктивная! Мы за быстрый переход от диктатуры к демократии! А они — за плавный, медленный переход…
«Они» — это, конечно, про Горбачева и его команду, подумал я, оглядываясь с острым любопытством. Ведь когда-то я бывал в этом Доме практически каждый вечер — на премьерах новых фильмов, на концертах или просто заскакивал выпить чашку турецкого кофе и потрепаться с друзьями. Кофе по-турецки (в джезве и в горячем песке) здесь варил молодой и стройный грузин из Сухуми, и такой замечательный кофе я больше нигде не пил — ни в Америке, ни в Европе. Но сейчас в фойе не было никакого грузина с