– Где?
– За Товарковым у речки нашли.
– А кто нашёл?
– Пастухи. Они стадо выгнали утром и тело обнаружили. Мотоцикл на горушке, а труп внизу, в воде.
– Милицию вызвали?
– Да, обещали скоро приехать…
Что-то вступило в ноги, будто тяжкие путы навесили, но надо было двигаться, спешить. Они прибежали на конюшню, где уже была запряжена лошадь для Евдокии Павловны, поехали на другой конец Товаркова, где неожиданно равнина обрывается, круто сползает к реке. Место это звали в Товаркове Африкановкой, а от него уходила дорога по речке в соседнее село Моисеево. Пока ехали, Емельянов высказал предположение: видимо, после того, как допоздна Шальнев обходил дома на Африкановке, поехал он на ночлег в соседнее Моисеево. По людской молве, была у Шальнева милаха, молодая вдова в Моисееве. На дороге и подстерегла его смерть. Они оставили лошадь на дороге, рядом с мотоциклом, а сами начали спускаться к реке. У трупа уже толпился народ, молодой и старый. Завидев их, участковый милиционер Дмитрий Насонов растолкал людей, побежал к Сидоровой. Он зашептал ей на ухо:
– Предположительно часов в одиннадцать убийство произошло. Кто-то сзади обухом по голове ударил, когда Шальнев на мотоцикле сидел. А к реке его уже притащили, след на бугре остался, сапогами прочерченный.
– Не предполагаете, кто?
– Да проверять надо.
Евдокия Павловна подошла поближе, и её как в озноб кинуло: лицо у Шальнева иссиня-чёрное, в подтёках, мокрая одежда прилипла к телу.
Смотреть больше не было сил, смерть всегда страшна, тем более такая нелепая, и Евдокия Павловна, отозвав в сторону Насонова, попросила:
– Вы обязательно найдите убийц…
– Найдём, будьте спокойны…
Она простилась с Емельяновым, с трудом выбралась на бугор – ноги по-прежнему были тяжёлыми, налитыми свинцом, плюхнулась в повозку. Надо было возвращаться к своим делам, к своим проблемам, а мозг лихорадочно работал в одном направлении: кто убил Шальнева, за что? Уж не выместили ли на нём товарковские мужики свою нужду и злобу за неприкаянное житьё-бытьё, голод и отчаяние?
Налетел ветер, стылый, порывистый – и Сидорова поняла: опять не будет дождя. Туча уже не волочилась над землёй, словно пена лохматилась, рассыпалась на части, уходила ввысь. И снова тоскливее становилось на душе, беспомощность угнетала и угнетала. Страшнее нет ситуации, когда видишь беду, а не знаешь, как отвести её, защитить людей, сохранить для них тепло и благополучие. Получается тупик, будто болотная топь, гнилое место впереди: шагни – и вязкая, вонючая трясина поглотит в свою бездну.
Нет, надо находить выход… А может быть, права Мария Степановна, надо написать письмо Сталину? Должен же он знать, как бедствует народ-победитель, его народ, трудолюбивый и мужественный? И чем дальше отдалялась Евдокия Павловна от Товаркова, от этого многострадального села, где, как хлеб, берегут крапиву и лебеду на чёрный день, где стынут виски от спокойных детских слов про «тузятину», тем сильнее крепло желание поступить именно так. Напишет она письмо, обязательно напишет.
Длинная дорога лежала впереди, и Евдокия Павловна неторопливо стала обдумывать текст, слова в голову приходили быстро, со стоном. Рассуждала Сидорова просто – все мы боимся сказать Сталину правду, сокрыта эта боязнь в каждом, а вождь должен знать всё о своём народе – и плохое, и хорошее, и пусть в трудный час беды будет вместе с ним, живёт его тревогами и заботами. В этом должно проявиться благородство великого человека. Надо обо всём написать и, в первую очередь, о том, что увидела за несколько дней Сидорова в Товаркове; о Марии Степановне, этой русской бабе, которая потеряла всё, но цепляется за жизнь, борется и падает; о Емельянове, что в сердце носит с одной стороны неисчезающую тревогу за землю, за судьбу своих односельчан, а с другой – сжат, как пружина, законами и запретами, будто птица в клетке, пытается взлететь, а крылья не даёт расправить решётка. Молча смотрит, как последний хлеб увозят из села, молчит о смертно тяжкой жизни крестьян.
Опять становилось жарко, застойный воздух испустил последние капли прохлады, накопленной за ночь, и тело покрылось потом, взмокло. А может быть, это волнение от внутренней войны, которая неожиданно вспыхнула в Сидоровой? Суть этой воины сводилась к одному – больше нельзя спокойно смотреть на людские страдания, надо искать выход, ориентир, варианты. А с другой стороны – знала Сидорова, что всё это может обернуться против неё, стоячее болото одним камнем не всколыхнёшь.
Глава седьмая
После отъезда Лёньки наступила какая-то усталость. Нет, Андрей работал столько же, жил в том же ритме, но плечи ощутимо сковал мороз, свёл их к лопаткам так плотно, что даже шевельнуться больно, а ноги будто в капкан попали, на них висит непомерный груз.
Однажды, когда служил Андрей в Карелии, в последние дни войны с немцами во время ночного караула у артиллерийского склада услышал он тягостный звон в кустах и даже оцепенел: что за наваждение такое, что случилось? А звон всё нарастал и нарастал, из кустов нёсся сдавленный хрип, и напарник Андрея Степан Севрюков не выдержал, полыхнул короткой очередью. Прибежали лейтенант и сержант Корноухов, с фонариком обследовали куст. Оказалось, кабан, небольшой поросёнок килограммов на сорок притащился с капканом. Стальные острые зубья врезались ему в ногу до крови, и лишь пули Степана лишили животину жизни. Вот и сейчас Глухову будто перехватило ноги тугой металлической скобой.
Он возвращался с конюшни, закончив пахоту. День угасал, густился, как туман, ночной полумрак. Значит, оставалось одно на сегодня: подоить корову и завалиться спать, сон – лучший лекарь от усталости и плохого настроения, он будто разглаживает холодным утюгом складки пережитого, физического и духовного недомогания. Андрей думал о Лёньке, постоянно терзался вопросом: как он там, сыт или голоден, не обижен ли озорными парнями? Наверняка, тоскует парень… По себе знал Андрей, как тяжело прощаться с родным домом, кажется, вынули душу из тесной груди, и она улетела, как сокол в поднебесье, оставив в теле сквозную кровоточащую рану, зияющую холодную пустоту. Надо долго привыкать, чтоб отодвинуть из памяти домашний быт, тепло, уют, чтоб затуманилось, затянулось дымкой постоянное ощущение рядом близких людей…
У дома Силиных заметил он Ольгу, видимо, занимавшуюся переборкой картошки, и захотелось остановиться, спросить, как здоровье. И вообще сердце требовало какого-то человеческого участия, облегчения, снятия напряжения, иначе будет ещё труднее, оно не выдержит, даст трещину, как лёд при сильном морозе, или окостенеет, превратится в морёное дерево.
Он по тропинке подошёл к дому, громко поздоровался, и Ольга встрепенулась, словно испугалась, наверное, смущённо зарделась – в сумерках не рассмотреть – зябко запахнула кофточку на груди, ответила приветливо:
– Здравствуйте, Андрей Фёдорович!
Не величали Глухова в деревне по батюшке, и ему даже странным показался этот официальный тон, но он постарался не придавать этому большого значения.
– Никак, картошку собираетесь сажать?
– Ага, – просто ответила Ольга. – Уже все сроки прошли. Одна я, наверное, в деревне осталась…
Она хотела добавить, что эта скряга бабка Мореева всё тянула и тянула с семенной картошкой, трясла с Ольги деньги, но пенсионное дело, видно, ещё не вернули, иначе военкомат её бы известил, и только день назад соседка предложила: «Забирай пока без денег», но зачем Глухова посвящать в свои проблемы, у него, небось, своих забот хватает.
– Нет, не только вы, – усмехнулся Андрей, – я тоже… Когда Лёнька, брат, был дома, начали, а теперь в единственном числе остался, не получается…
Он и в самом деле попробовал сажать один, но трудно, говорят, одной рукой и нос, и ногу ухватить.