груди, начал давить так, словно перетирал Лёньку в пыль, отключил мозг, и только обжигающая память, как алчный зверь, начала грызть его укором за то, что он сделал, стал жалким вором и преступником, начал покушаться на человеческое добро и доброту. Лёнька в мыслях пытался сопротивляться, найти себе оправдание, искал причины в голоде и проклятой чужбине, но перед глазами появилось грустное лицо матери, как бы приблизилось, укрупнилось, и ему показалось, что от этого взгляда не отвернуться, не раствориться в синеющей мгле закатного поля.
Он, может быть, и дерзил, и хамил брату при встрече потому, что сквозь пелену прошлых переживаний всё время пробивалось лицо матери, вставало немым укором. Нет, Лёнька отлично понимал, что Андрей ни в чём не виноват, просто его безжалостно мяла совесть.
Ночью он опять сходил к Серёге, посудачил с ним о деревенских новостях, о которых успел узнать у встретившихся своих погодков – Кольки, сына Дашухи, и Симки Лосина, но ночевать не остался, сославшись на необходимость завтра помочь брату скосить траву на огороде.
– Ну ладно врать, – грубо оборвал его Серёга, – скажи честнее – в штанишках закапало…
…Тогда Лёнька пытался что-то лепетать невнятное, искать и путаться в объяснениях, и Серёга, строгий и медлительный, кажется, согласился с ним, но сейчас, когда мчится в поле Лёнька, услышавший о приезде Кузьмина, вдруг отчётливо прояснилось в сознании – да не поверил ему Егоров, не мог поверить. Весь его вид, жалкий и растерянный, против него. При неискренности всегда наступает такой момент во взаимоотношениях людей, когда исчезают уверенность, понимание, и друзья могут стать врагами. Лёнька боится этого – потерять сейчас друга – значит потерять себя, но и врать, терзаться тоже нет сил. Видно, и здесь наступил тот предел, за который пойдёт вражда и невосприятие.
В Угольной Лёнька нашёл Серёгу у костра. Тот опять жарил мясо, прутиком шевелил уголья.
– Беда, Серёжа! – вместо приветствия крикнул Лёнька.
– Какая беда?
– Кузьмин приедет в деревню!
Лёнька полагал, что сейчас Егоров вскочит, засуетится, подтягивая штаны, но Серёга взял его руку, прижал к голове, зло сказал:
– Пощупай – не горячая!
– Да ты что, в самом деле? – крикнул Лёнька. – У Кузьмина нюх собачий, он нас быстро найдёт.
– Никогда не знал, Глухов, что ты такой трус.
Егоров говорил с паузами, словно выматывал Лёньку, гасил его возбуждение. Странно, но это подействовало на Лёньку успокаивающе, а когда они закопали мясо в колодец и сверху прикрыли свежеразрытое место дерниной, Глухову показалось, что вместе с мясом погребены страх и ужас, которые его охватили. Он улыбнулся открыто, без прежней жёсткости, Серёге, и тот, пронзив его цепким взглядом, сказал:
– Никогда не надо суетиться, дурень! Знаешь, анекдот есть такой? Называется «Не суетись под клиентом»? Не знаешь. Ладно, потом расскажу. А сейчас слушай меня внимательно. Расходимся по домам, а завтра в ФЗО пойдём. Погулеванили – и хватит пока. Будет время – ещё попразднуем. Понял, чудик? И без чудачества, а то вот она, дура, может и дырку в башке сделать.
И Серёга вытащил чёрный наган из кармана, спрятал за пазуху.
Когда возвращался Лёнька в Парамзино, он не узнавал себя. Как от радости, кружилась голова, ликовала душа… Мало, ох, мало надо человеку… Ещё несколько минут в душе царили осенняя слякоть и мерзость, мрак и темень, а сейчас в ярком свете качалась и пела земля.
Конюшня в Парамзине саманная, с соломенной крышей – что деревенский клуб. Любая самая незаметная новость обсуждается здесь с пристрастием и детальным разбором. Ещё вчера тут с жаром говорили о том, что в деревне появились воры, раз у Силиной украли ягнёнка, завелись худые люди, и надо двери на замки закрывать, а сегодня новое известие – Андрюха Глухов женихаться начал с Ольгой.
– Никак Андрюше свежатинки захотелось! – Илюха Минай оголил свои прокуренные губы, глядел на Глухова с холодной, ехидной улыбкой, когда тот появился на конюшне.
– Да он по старым бабам пошёл, какая уж тут свежатина, – ухмыльнулся Боровков. – Старые, говорят, слаще!
– Вы помолчать можете? – спросил Андрей.
– А чего же молчать, Андрюша? – опять поддел Боровков.
– Ты сам осмотрительность потерял… Нет, чтоб потихоньку, как порядочные козлы поступают, попозже придти да пораньше смыться, а ты в открытую, у всей деревни на виду шастаешь как мартовский кот…
– А если таиться не надо? – Андрей чувствовал, что в нём закипает кровь, плотно стискиваются губы. Он сверкнул глазами, подошёл к Боровкову.
– Уж не хочешь ли ты сказать, Глухов, – проговорил Боровков, – что женишься на Силиной? Неужели холостяцкую жизнь на вдову променяешь? Она, Силина, небось всех районных начальников обслуживала…
Подкатывала злая волна к горлу, ещё мгновенье – и плюнет он этим горячим сгустком в рожу Боровкова. Словно удар в поддых нанёс тот, и от этого удара стала бесцветной трава около конюшни, серо-пепельным – небо, поблекла радость, вошедшая в него сегодня ночью.
– А ты в ногах стоял? – зло спросил Андрей.
– Что ты, Андрюша? – ласково прохрипел Боровков. – Не я один так говорю. Да моё какое дело, хоть на нашем колхозном бугае женись или на Настёне Панфёрычевой. Тем более, говорят, она уже с походом, понесла от этого Мрыхина.
Андрей запряг конные грабли, поехал в поле. Но не унималось сердце в груди, взгляд стал пустым и невидящим. Как гвозди вошли в тело слова Боровкова, издёвка про шашни Ольги. А может и правда, кружится с каким-нибудь по старой памяти, ведь она несколько лет председателем работала? Разве упустят районные чины такой сладкий кулич, оттолкнут от себя? Сколько их таких, горячих да ласковых, к рукам прибрали.
Невольно в памяти возникла Ресма, короткая фронтовая любовь. Как это возникло у них там, в опустошённой финской деревне за Выборгом? Разве он думал когда-нибудь о любви в кромешном аду? Но Ресма сама пришла к нему на сеновал, обдала жаром, и покатилась жизнь в безмятежную даль.
Ресма говорила ему на ломаном русском языке, что женщина сама выбирает своего избранного. Только глупым мужикам кажется, что они влюбляются, страдают, мучаются, добиваются победы, радуются успехам у женщин. А на самом деле – это чистой воды муть. Накидывает женщина аркан на мужика – и баста, попалась птичка в клетку, больше не вынырнешь, не затрепещешь крылышками, не взлетишь, распарывая тугой воздух. Вроде и цель достигнута, женщина – твоя, а свободы нет.
Может быть, и Ольга так его подловила, как доверчивого комара прихлопнула ладошкой?
Но словно другой человек возник в Андрее и заговорил резко, в упор, как пистолет навёл – а кто ты такой, чтоб других осуждать, подозрениями мучить? Ты что, прокурор, судья, святой пророк на земле? Разве тебе подвластны человеческие судьбы, порывы их души, сомнения и колебания? Может быть, и на тебя засуха подействовала, засушила рассудок, не может рассмотреть любовь?
Говорят, любовь и предательство рядом живут. Вот у него только вызрела, налилась вишневым соком любовь, а он уже дрогнул, попятился назад, как панически напуганный солдат. Как могла возникнуть в нём эта постыдная слабость?
Утренняя, овеянная чистым воздухом степь колыхнулась перед ним, тоской и раскаянием набрякли глаза, сделался невидящим взгляд, и именно в этот момент пришёл ясный и чёткий ответ, надёжный и простой. Он знал, что теперь надо делать, как поступить и не позволить замутить, создать прореху в душе. Хватит выворачивать душу, искать отмычку!
Глухов повернул назад, ударил вожжами лошадь, и Карпетка перешла на рысь. Скрипели, визжали грабли, на жёстком сидении трудно было удержаться, и Андрей упёрся ногами в оглобли. На полной рыси подскочила лошадь к конюшне, и Андрей, резво соскочивший с граблей, крикнул Илюхе Минаю:
– Пусть конюхи лошадь примут!
Через несколько минут он был уже у Ольги и с порога крикнул с придыхом, с тревогой в голосе: