всю жизнь проработал в поле, другой – председатель колхоза. Кстати, Леонид Сергеевич, выпускник нашего института.
– Да не о том мы с вами разговариваем! – Кухаренко картинно всплеснул руками, закачал головой. – Ну скажите на милость, кому и зачем нужна была эта встреча?
– Студентам и нужна, – вздохнул Николай.
– Послушайте! – вспыхнул Кухаренко. – Ну почему это вы выступаете от имени студентов? Кто вас уполномочил?
– Они и уполномочили. Понимаете, в журнале…
– Опять за своё! – Кухаренко зло сверкнул глазами. – «В журнале, в журнале…» Разве я спрашиваю, о чём пишут в журнале? Ведь вас предупреждали не проводить эту встречу! Зачем же вам потребовалось людей будоражить?
– Думаете, Леонид Сергеевич, подобные встречи вредны?
– Уверен! – отрубил парторг. – В общем, пишите объяснительную и делу конец. Вынесем потом наш вопрос на партийное собрание.
Николай покачал головой.
– Объяснительную писать не буду.
– Что-о? Как вас понимать? Это что за вольница такая?
– Никакой вольницы, – пожал плечами Артюхин. – Даже в уставе это не предусмотрено – коммунисту писать объяснительную. Собрание же – это не судилище, а совет единомышленников…
– Выходит, мы с вами, Артюхин, единомышленники? – ухмыльнулся Кухаренко. – Глубоко ошибаетесь! Я в подобные игры не играю, и мне нечего скрывать от партии. А объяснительную вы всё равно напишете – таков порядок.
– Нет, – твёрдо ответил Артюхин. – Я ничего не сделал, чтобы…
– Послушайте, – прищурился Кухаренко. – А в партии вы вообще-то собираетесь быть? Вам партбилет дорог?
– Леонид Сергеевич, вы спрашиваете таким тоном, как будто меня уже из партии исключили.
– Исключим, – заверил парторг. – Это мы в прошлый раз либеральную мягкосердечность проявили. Теперь, надеюсь, подобного не произойдёт…
– В таком случае я сам сдам партбилет. – Артюхин, судорожно перебирая пальцами, полез в боковой карман пиджака, вытащил билет в красной обложке и положил на стол перед Кухаренко.
– Вот видите, какой вы коммунист! – взвизгнул секретарь парткома. – Для вас даже партбилет не имеет ценности…
– Ценность он для меня имеет. – Артюхин пытался говорить спокойно, но голос его дрожал. – Однако, Леонид Сергеевич, есть ценности не меньшего достоинства – честность, порядочность, долг, наконец. Вот у меня есть долг перед русской землёй…
– Не надо высоких слов, Артюхин! Долг, долг! А у меня, что, не долг?
– Не знаю, Леонид Сергеевич, только порою мне кажется, что вы смешиваете понятия долга и должности. А эти два слова, хоть и от одного корня произошли, разный смысл имеют. Должность – это частокол, за который вы прячетесь и ничего вокруг не видите…
– Вас-то я разглядел, Артюхин, – просипел Кухаренко. – Жаль только, поздно. Так будете писать объяснительную?
– Я всё вам сказал.
– Значит, нет?
– Нет.
– Ну, ладно… А к сдаче партийного билета мы ещё вернёмся.
– Возвращайтесь.
Артюхин понял, что разговор закончен, и вышел из кабинета в широкий коридор, заляпанный краской и известью. Вокруг сновали рабочие, ремонтирующие здание. В нос ударил противный запах ацетона, и Николаю захотелось поскорее выйти на улицу, подставить лицо под струи свежего воздуха.
Он торопливо сбежал вниз по лестнице и в душе молил Бога, чёрта, кого угодно, лишь бы не пришлось сегодня ещё раз встретиться с Кухаренко, а то ещё не сдержится и набьёт ему морду.
Николай пошёл к реке. У киоска выпил кружку пива, и на душе стало немного легче. Будь что будет, решил он. Ну а если всё-таки турнут с работы, может, взять да и к Боброву уехать? Пускай трудоустраивает.
Глава четырнадцатая
Урочище Россошное, ей-Богу, заслуживало другого названия. Евгению Ивановичу подумалось, что лучше бы оно было Роскошным или ещё как-нибудь в том же роде – уж больно живописное место!
Он попал сюда в первый раз. Возвращаясь с дальних полей, немного заблудился и ехал теперь по старой, давно забытой дороге, заросшей травой-муравой. Но красота этого места невольно заставила остановить машину. Бобров медленно вошёл в мягкую, не сбросившую ещё утренней росы траву и начал спускаться вниз к ручью, осторожно раздвигая высокую осоку.
С минуту он любовался, как перекатывает родник в своей глубине янтарный песок, потом опустился на колени, припал к воде. Как же здорово, что он сегодня попал сюда!
Бобров ещё несколько минут заворожённо стоял над родником, потом пошёл в гору к машине. Эх, будь сейчас другое время, можно было бы и час, и два здесь побыть, но ждали дела, и он грустно вздохнул: «До следующего раза».
Во время сева Евгений Иванович недели две мотался по полям, от резиновых сапог даже опухли ноги. Потом наступила пора сева кукурузы, посадки овощей, и опять председатель с утра до ночи трясся в «газике», наматывая за день полторы-две сотни километров.
– Ты, я вижу, – говорила вечером Лариса, – решил все дела за раз переделать, неймётся тебе. Так суетиться председателю не к лицу, он солидным быть должен.
Бобров рассердился и целый вечер не разговаривал с женой. Не мог, ну не мог он быть солидным и степенным, когда вокруг безалаберность и беспечность.
Уже в первые дни работы председателем заметил Евгений Иванович: нет дисциплины в колхозе. И что-то непонятное творится: руководители вроде бы и руководят, а исполнители чего-то делают, но всё с оглядкой, с ленцой. И объявил тогда Бобров этому равнодушию войну…
Сейчас он подошёл к машине, распахнул дверцу (шофёра своего Ивана в мастерскую отправил, комбайны ремонтировать) и, едва поставил ногу на подножку, услышал:
– Милый, погодь трошки!
Из-за могучего дуба вышла на дорогу старуха с бидончиком. Была она высокая, поджарая, в длинном сарафане, белый головной платок резко очерчивал загоревшее морщинистое лицо.
– Небось в село, милый?
Евгений Иванович кивнул, и старуха заулыбалась во весь щербатый рот.
– Возьми, сынок, места не просижу…
– Садись, бабушка!
Старуха в машину кое-как взобралась, бидончик у ног пристроила, поправила платок, представилась:
– Митревной меня кличут. А ты никак новый председатель наш будешь?
Бобров головой снова кивнул и тоже не удержался от вопроса:
– Ягоду собирали, бабушка?
– Какая там ягода, рано ещё. Вот коса в луг выйдет, тогда и ягода краской брызнет. К родничку приходила, водички набрала, теперь всё душе спокойней будет…
– Чего-то не пойму, – спросил Евгений Иванович, трогаясь с места, – какой душе спокойней будет?
– Да моей, милый, – вздохнула старуха, – зимой ещё зарок себе дала: до весны доживу – непременно