– А как ты хотел? Я ведь не случайно сегодня тебе про указания разные говорил. Давят в наше время на агронома таким прессом – не разогнёшься.
– Непонятно, Николай Спиридонович!
– Опять непонятно? Счастливый ты человек, Женя! Значит, на своей шкуре не испытывал ещё руководящего гнёта. Я почему не могу тебе историю полей передать? Не от неряшливости. Просто в последние годы туда всё нельзя было записывать. Вроде себе приговор бы написал, как судьи говорят, окончательный и обжалованию не подлежащий.
– Почему? – удивился Бобров.
– Потому, что чехарда идёт – не приведи господь. Как в карты на земле играем. Вот скажи, ты сколько лет агрономом работаешь?
– Двенадцать.
– Так вот за свои двенадцать ты себя свободным чувствовал? Развернулся?
– Да на песках, где я раньше работал, не шибко развернёшься.
– Всё равно – счастливый человек, коль так говоришь. – Озяб Иванович нахлобучил рыжую лисью шапку на голову, надел полушубок и предложил: – Ну, пошли, дорогой договорим…
Мартовский день набрал разгон, яркое, искрящееся, по-весеннему радостное солнце зависло над дальним лесом, съедая пористый снег, и уже робкие ручейки показались на санной дороге.
На сельской улице вовсю горланили петухи, точно приветствовали тепло. Озяб Иванович подошёл к коновязи, отвязал осёдланную лошадь, ударил по крупу ладонью:
– Ну, Воронок, дуй на конюшню!
И вороной мерин неторопливо пошёл за ними, фыркая, позванивая удилами. Об этой лошади, вспомнил Евгений Иванович, в области ходили легенды. За все годы, пока работал агрономом Белов, не было у него никакого транспорта, кроме верховой лошади. Последние пятнадцать – вот этот Воронок. И, видимо, так может сдружиться человек с лошадью, что один другого дополняет. Воронок мог сутками ждать Белова, пока тот парился на каких-нибудь совещаниях, только тихонько ржал на коновязи у райкома или райисполкома, напоминая районным «вождям», что пора кончать заседания, а Воронку с его хозяином надо в поле, на простор.
Много лет назад, когда Белов ещё позволял себе выпить водки с друзьями-агрономами, Воронок вёз хозяина к стогу сена, где тот мог немного вздремнуть, и терпеливо ждал, пока проснётся его седок. В общем, была это какая-то необъяснимая дружба, напоминающая человеческую, молчаливая и понятная им двоим. Вот и сейчас идёт коняга сзади, пофыркивает ободряюще, точно доволен, что рядом хозяин. Даже Евгению Ивановичу грустно стало.
Наверное, и Николай Спиридонович думал о лошади, о грустном расставании с ней, и, остановившись, вдруг предложил:
– Слышь, Женя, возьми его себе, а?
Знал Бобров, что может обидеть старого агронома, но ответить захотел искренне, без хитрости:
– Спасибо, Николай Спиридонович, только…
Озяб Иванович не дал договорить, толкнул его в плечо:
– Правильно, Женя… Спасибо за честность… – Губы дрогнули, и улыбка получилась какая-то натянутая, грустная.
– Кто ж в наш век на лошади ездит? Правда, я считаю, что для агронома лучшего транспорта не нужно. Всё разглядишь…
А некоторые сейчас на полях соревнования на скорость устраивают. Как их там называют – ралли, что ли?
Он зашагал, разбрасывая кирзачами мокрый снег, и Воронок пошёл рядом с хозяином, как преданная собака.
Несколько минут потребовалось Белову, чтобы справиться со своими чувствами, но заговорил он ровным голосом:
– Я тебе записи свои хотел передать, а потом подумал – не стоит молодую голову забивать лишними проблемами. Как считаешь?
– Считаю, неправильно…
– Может, и неправильно. Только я всё это, сам видел, в корзину выбросил. Лет пятнадцать разные записи вёл, наблюдения, умные мысли выписывал, всё хотел в какой-нибудь журнал статейку написать. А теперь к чему? Кто я такой, чтоб людям морочить голову! Отставной козы барабанщик, не более.
– А о чём написать хотели, Николай Спиридонович?
– Да о том, о чём мы с тобой в кабинете не договорили – о свободе земледельца, о судьбе русского чернозёма… Не знаю, как тебе, а мне иногда кажется – бьёт земля наша в колокола, требует сострадания, может быть, даже спасенья.
Евгений Иванович чувствовал, что разговор возвращается в старое русло. И это было интересно.
– Вот я у тебя не случайно спросил, был ли ты за годы агрономской службы свободен? Я за последние двадцать лет из агронома в какого-то непонятного исполнителя, хуже бригадира, превратился. Ты вряд ли помнишь, а всё с кукурузы началось. Тогда на каждом совещании «Даёшь кукурузу!» звучало. Бросили пшеницу сеять, рожь, клевера запахали. Вильмса втоптали в грязь… Одним словом, кукурузная лихорадка началась…
– А почему вы, Николай Спиридонович, против кукурузы? Я, например, считаю, что Хрущёву только за это памятник ставить надо. Представьте на миг, не будь сейчас кукурузы в колхозах, чем бы поголовье кормили?
Николай Спиридонович опять остановился, лицо его, видать от ходьбы, накалилось, стало красным. Удивительно – Воронок тоже остановился, с ноги на ногу переминаясь, хрустит снежком.
– А я, Женя, не против кукурузы, а против человеческой глупости… У нас любое, даже хорошее дело в кампанию превращают. В тридцать седьмом расстрелы кампанией сделали, «даёшь врагов народа», в каждом встречном-поперечном немецкого шпиона видели. Вот и кукурузу эту в кампанию превратили. Пары по боку, травы – тоже. Знаешь, чем эта глупость нам обошлась? Огромной потерей плодородия… У нас первым секретарём обкома тогда Петров работал, рязанский мужик, из беднейших, что называется… Одним словом, нужду сызмальства должен бы знать. Но вот он приехал в колхоз к нам, говорит: «Ты почему, Белов, против кукурузы выступаешь? Захотел партбилет на стол положить?» А я ему отвечаю: «Партбилет мне, Егор Петрович, на фронте вручали, в окопе, а против кукурузы я вот почему выступаю… Крестьянин, у которого ребятишки с голода пухли, разве он себе лиходей был, скажите?» Ну Петров затылок почесал, просит по-внятнее объяснить. Я продолжаю: «Ну разве тот же рязанский мужик, у которого в сусеке одни мыши, своё паровое поле засевал? Ведь при мужицкой трёхполке одно паровое поле всё равно сохранялось».
Петров поглядывает на меня исподлобья, вижу, желваки по лицу заходили, но молчит пока. Я дальше: «А у нас что получается сейчас? Бобы да кукуруза пары совсем вытолкнули, земля без отдышки работает, скоро совсем родить бросит, один осот будет».
Петров на меня ехидно глянул и пошёл частить: «Ты, Белов, эту манеру брось, против линии партии и правительства выступать не позволим». – «Да не выступаю я против партии и правительства, говорю, я против глупости выступаю». – «Выходит, линия – это глупость, так получается?» И к секретарю райкома Кондратьеву, что рядом помалкивая стоит, обращается: «Вот, Виталий Иванович, откуда у вас настроения в районе, гуляют, от агронома разлюбезного товарища Белова! А вы с ним миндальничаете, глазки ему, как невесте, строите…»
Вижу, секретарь райкома бледнеет, руки у него в дрожь от страха пошли, говорит с подобострастьем: «Мы, Егор Петрович, давно этот душок у товарища Белова замечаем. Вредный душок. Поправим, даю слово».
И что ты думаешь, Евгений Иванович, поправили…
На бюро райкома через неделю выложил я партбилет на стол за антикукурузные настроения, за приверженность травополью. Полгода не работал, жил впроголодь, как сурок степной… Но агронома на моё место не нашлось, смотрю, председатель кличет: «Иди, Николай Спиридонович, назад, работай потихоньку». Хороший у нас председатель был, умный, фамилия у него была Васильчиков, прямо княжеская фамилия. Говорю ему: «А не влетит тебе, Сергей Никитович?» Он отвечает: «А я тебя, Николай Спиридонович,