распахнул вторую, ведущую куда-то во внутренние помещения дома.
Внутри наш хозяин скинул тулуп и шапку и жестом предложил нам сделать то же самое — и тогда я наконец смогла рассмотреть его как следует. Он оказался совершенно лыс, с густыми, кустистыми белыми бровями и такой же белой бородой, но возраст его определить было невозможно — я одинаково готова была бы поверить в то, что ему не больше шестидесяти, и в то, что ему все семьдесят пять. Смущало то, что был он невероятно могуч — крупнее любого из наших мужчин — и держался очень прямо; я бы не удивилась, если бы в этот момент откуда-то из недр этого огромного, странного дома вынырнула какая- нибудь миловидная молодая женщина и назвалась бы его женой — но единственным, кто встретил нас, оказалась старая лохматая собака, лежащая на полу, возле печки; когда мы вошли, она повернула к нам голову со слезящимися, мутными глазами, но не встала, а просто слабо вильнула хвостом. Наклонившись, он похлопал ее по спине, а потом сказал, словно в оправдание:
— Старая она, кости у ней стынут, остальных-то я во дворе держу, а эту в дом взял, жалко. Вы давайте, кобеля своего сюда лучше заводите, здесь ему безопасней, они у меня закрытые, но утром я их выпущу, порвут.
Я подумала о том, что пока мы подъезжали, пока ставили машины, пока выгружали вещи, необходимые для ночлега, я не видела во дворе никаких собак; на самом деле, кроме цистерны и навеса для грейдера, на этом странном дворе не было вообще ничего — ни поленницы, ни колодца, ни даже плохонького сарая. Все разъяснилось почти сразу же, когда Марина смущенно попросила показать нам туалет — осторожно следуя за хозяином по неосвещенной галерее, мы с удивлением поняли, что и пресловутый этот туалет, и дрова, и хлев, и даже колодец — словом, все, что обычно бывает расположено снаружи, во дворе, в этом необычном доме было спрятано под крышей; по сути, большая часть этого громадного дома и была двором, просто убранным за толстые, серые бревенчатые стены. Строго наказав нам «спичек не жечь, у меня там сено наверху, я дверь оставлю отворенной, назад дорогу найдете», он удалился, предоставив нас самим себе, и пока Марина в отчаянии сражалась в полутьме со своим белоснежным комбинезоном, а мы, остальные женщины, ждали своей очереди, я повернулась к Ире и еле слышным шепотом произнесла то, что занимало сейчас — и я была в этом абсолютно уверена — мысли каждого из нас:
— Ты видела эту цистерну? Если она хотя бы наполовину полная… — И она молча кивнула мне и прижала палец к губам.
Несмотря на внушительные размеры, жилых помещений в доме оказалось мало — всего две небольшие клетушки, устроенные вокруг печи, и мы ни за что не разместились бы здесь, если бы не наши добротные спальные мешки. Не задавая нам никаких вопросов, старик одним махом разрешил все возможные проблемы и споры, скомандовав «мужики наверх, на чердак, бабы с дитями — на печку»; и пока мужчины, скрипя почти вертикальной лестницей, больше похожей на обычную стремянку, по одному переправлялись наверх, в задней комнате мы действительно обнаружили на печи просторное спальное место, наверняка принадлежавшее самому хозяину. Пока мы с трудом — потому что для четырех женщин и двоих детей места все-таки было недостаточно — укладывались на этой печи, ведущая на чердак лестница снова заскрипела — кто-то спускался вниз, и пес, улегшийся было рядом на полу, резво вскочил на ноги и зарычал, так что мне пришлось спустить вниз руку и положить ему на холку.
— Куда он делся? — послышался из соседней комнаты папин голос; говорил он еле слышно, почти шепотом.
— За дровами, наверное, пошел, — ответил Сережа, — только что был здесь.
— Ты, главное, не заводи разговор раньше времени, — начал папа, но тут стукнула входная дверь, и уже знакомый раскатистый, словно не умеющий шептать голос спросил:
— А вы чего не ложитесь?
— Да не по-человечески как-то, — проговорил папа, и что-то стеклянно звякнуло о поверхность стола, — из снега ты нас вытащил, домой к себе привел, давай, что ли, познакомимся, хозяин.
— Можно и познакомиться, — согласился тот, — только водка-то зачем? Утро уже, я по утрам не пью.
— Это не водка, а спирт, — обиженно сказал папа, — давай хотя бы по маленькой, за знакомство, и мы пойдем наверх — надолго мы у тебя не задержимся, так что нам и правда надо поспать.
— Ну, давай, если по маленькой, — ответил хозяин.
Несмотря на чудовищную усталость, заснуть сразу я не смогла и поэтому просто лежала с открытыми глазами, и слушала разговор, происходивший в соседней комнате, за неплотно прикрытой дверью; может быть, потому, что место, которое мне досталось, было самым неудобным — с самого края печи, там, где уже заканчивался брошенный на нее матрас, но скорее потому, что пыталась угадать, что именно задумали папа с Сережей, спустившиеся с чердака с бутылкой спирта, вместо того чтобы отдохнуть после суток тяжелейшей дороги — просто напоить этого большого, сильного человека и украсть топливо, которое было нам сейчас так необходимо, или попытаться как-то задобрить его, чтобы он отдал его сам? С момента, когда мы увидели цистерну, нам ни разу еще не удалось поговорить об этом, потому что хозяин все время находился рядом — наверное, только оставшись одни, на чердаке, они наконец решили что-то, и мне очень важно было понять — что же именно они решили.
Если у нашего хозяина и была какая-то конкретная причина выехать посреди ночи на грейдере, увидев свет наших машин на вымершей ночной дороге, а затем, не задавая никаких вопросов, впустить одиннадцать совершенно незнакомых человек к себе в дом на ночлег, такая причина могла быть только одна — любопытство. По его словам, информационная связь с остальным миром, и раньше очень тонкая в этих краях, прервалась теперь совершенно — вслед за мобильной связью в середине ноября умерло телевидение, а затем, очень быстро — и радио, и новости о том, что происходит вокруг, поступали теперь единственным способом, древним, как мир — с теми, кто проезжал мимо; да вот только в последние полторы недели мимо никто уже не проезжал, и новостей не стало совсем. Михалыч (так он назвал себя сам, настаивая, что полные имя его и отчество звучат слишком длинно) выслушал историю нашего путешествия очень внимательно — в то, что Москва погибла, он так и не поверил, сказав «да попрятались они, лекарства ждут — вот появится лекарство, они и вылезут»; вообще оказалось, что и он, и все, с кем он разговаривал в эти дни, были твердо уверены в том, что какой-то порядок непременно должен был сохраниться — и где-то там, в центре, обязательно существует безопасный островок нормальной жизни. Он держался за эту уверенность так яростно, словно мысль о том, что всех их, остальных, просто бросили умирать от неизвестной болезни без врачей, без поставок продовольствия, без помощи, пугала этих людей меньше, чем осознание того, что их попросту некому было бросать, и потому он отмахнулся и от наших московских номеров, и от всего остального, что говорили ему папа с Сережей, видимо, про себя посчитав нас какими-то неправильными москвичами, которые по неизвестной причине просто оказались недостойны возможности переждать чуму в безопасном месте.
В судьбу городов, которые мы проезжали последними, он поверил более охотно; гибель Вологды и Череповца его не удивила, словно он был готов к такому исходу и ожидал его, а вот покинутые жителями Кириллов и Вытегра его как будто даже обрадовали: «Ушли, значит, — сказал он удовлетворенно, — сообразили, что нечего в городах делать», — словно продолжая какой-то спор, начатый им давным-давно. Сережин рассказ о зачищенных деревнях заставил его замолчать — надолго, но тоже, видимо, не удивил; после длинной паузы, нарушавшейся только звуком разливаемой по стаканам жидкости, он сказал только «ну что же, пусть попробуют к нам сюда явиться, уж мы их встретим», и потом сам рассказал о том, как две недели назад прямо по льду, пешком, в деревню пришли два человека — то ли священники, то ли монахи — «у нас тут монастырь на мысу, между озерами, там, считай, дороги вообще нету, тайга да болото, летом разве что на лодке, но далеко, по реке да через озеро все пятнадцать километров, а зимой только так — когда лед крепко встанет», и предложили жителям деревни убежище в своем неприступном монастыре,