По лестнице мама спускается чуть-чуть боком, пальцами едва касаясь перил, не торопясь, как бы ни поджимало время. И с какой-то легкой, почти светской рассеянностью. А вот я, наоборот, я всегда тороплюсь, — сбегаю: старые лестницы с высокими гранитными ступенями дают хороший разгон.

Рамин встречает нас на втором этаже, пританцовывая на выступе, лишенном всякого архитектурного смысла.

— Эй, армяне, стоять-бояться!! Вы окружены. — И целится в нас из самодельного деревянного автомата.

— Зараза маленькая! Напугал — чуть сердце не оборвалось… Слезь оттуда. Упасть хочешь?!

Рамин спрыгивает с выступа; поднимается с корточек в полный рост и «расстреливает» меня и маму из автомата.

— Пленных не берем, — кричит он, — коридор закрыт. Кто не ушел, тот опоздал, вы в мясорубке. — Хлопки его игрушки на удивление точно повторяют вчерашние калашниковские очереди. — Илья, а ты уже три раза как умер.

Я надвигаю ему на нос козырек бейсболки с надписью «Нью-Йорк рейнджерс», говорю, что не три, а два с половиной, и, после недолгого сопротивления, отбираю игрушку.

— Почему не в школе? — спрашивает мама.

— Каникулы же.

— У тебя каникулы всегда на месяц раньше.

Он прыгает, старается вырвать у меня автомат из рук.

— Не бойся, посмотрю и отдам.

У этого поколения нашего двора, оказывается, все очень просто: от приклада до ствола натянут сложенный в несколько раз аптечный жгут, в эту «косичку» вставлена палочка, ее вращают до предела, закручивая жгут, а потом отпускают, слегка придерживая пальцем; палочка вертится, стучит двумя концами об деревянный корпус. Когда-то, в незапамятные времена, мы с Хашимом, Мариком и Наной покупали конструкторы, клеили планеры, а потом всей ватагой дружно поднимались на площадку четвертого этажа и, встав по всему периметру, вот точно так же закручивали жгут, после чего уже одним разом, по команде, пускали планеры вниз, во двор. В полете жгут раскручивался, придавая вращение пропеллеру, и наши птицы, расцвеченные цветными лентами, иногда сталкивались и погибали, но чаще долго летали по двору, пугая кошек и соседей. Теперь другие времена, другие игры.

— Куда идете? — пристает ко мне Рамин.

— Антенну телевизионную покупать.

— Нана! — кричит мама куда-то вверх, задрав голову.

Рамин, правильно сориентировавшись, смылся во двор, успев, однако, бросить мне напоследок: «Илья, не забудь купить батарейки, на этот фонарик две идут». Нана теперь долго будет его искать.

— Ты опять проспала? — кричит мама Нане. — А ребенок школу прогулял.

— Ой, Оля, ладно-да. — Нана сладко потягивается, облокачивается на перила. В зубах длинный мундштук с сигаретой; все жесты из итальянской киноклассики пятидесятых-шестидесятых. Софи Лорен, Стефания Сандрелли, Моника Витти… Да. Точно. «Затмение» Антониони. Вот откуда она вся.

Нана выбрала себе сильное и ладное тело и теперь холит его безалаберным азербайджанским сном. Сном, который, возможно, продлевает нашу юность. Сном, в котором, наверно, всегда присутствуют Хашим, Марик и я. Разумеется, Хашим первый в этой троице; нет, «троица» — это неверно, надо немедленно перечеркнуть, а вот «трио» — как раз пойдет.

(Не введи во искушение, но дай спокойно отпуск провести.)

Видя, что я сладострастно разглядываю ее снизу, Нана запахивает полы пеньюара, как запахнула бы их Моника Витти или Анни Жирардо из «Рокко и его братья». Мне все равно снизу все очень хорошо видно. И большие белые ноги (к ней загар никогда не пристает), и узенькие розовые трусики…

Да, вот теперь я точно доведу счет смертей до трех; не хватает только половинки, которую я, должно быть, потерял еще в юности.

Ирана далеко — вернее высоко, — а Нана близко, чего я на Ирану глаз положил? (Нырнуло и вынырнуло белое круглое колено).

…Ирана развелась с Хашимом, она теперь одна, она сама по себе, значит ни о какой мести не может быть и речи: Хашим и тут меня опередил, унес с собой супружеское дело, шифр… Выходит, и Ирана для меня теперь тоже в Past Perfect.

— Ножки Италии! — не унимаюсь я и уже представляю себе, как медленно совлекаю с нее пеньюар.

Она в меня спичечным коробком сверху:

— Франции!

Я уклоняюсь, поднимаю коробок и возвращаю ей.

— Пусть будут — Франции! Я не против.

— Дети они и есть дети, — говорит мама, — что я от Рамина хочу.

Пока мы идем к метро «Низами», мама со всеми подробностями рассказывает мне о перипетиях Нанкиной жизни, о ее новом друге, серьезном, с серьезными намерениями, заведующим магазином автозапчастей; кажется, он любит ее, вон даже магазин свой назвал ее именем, а она… у нее еще кто-то есть. А дальше пошло-поехало: она и глупая, и ленивая, и о дне своем завтрашнем не печется. Я не понимаю, зачем она это все мне говорит. Материнская ревность накопилась или просто не с кем поделиться? Кто Нанка ей? Соседка. И что с того, что когда-то у меня было с Нанкой. Но, может, просто она таким образом сублимирует нерастраченные материнские чувства?

На площади у семнадцатиэтажки садимся в автобус; мама предлагает посмотреть антенну сначала в ЦУМе: «Нана говорила, недели две тому назад видела там». Это совсем недалеко. Несколько остановок. Расстояния здесь не московские — «несколько остановок» действительно недалеко.

Подошедший «сто десятый» разукрашен предвыборными плакатами. Больше всех утомляет сетчатку Эльчибей; с этим господином и до глаукомы недалеко. Вот он обещает, а вот срывает личину с низвергнутого президента. Никто уже в городе не сомневается, что именно он — будущий глава государства, и все это не просто так — работа Гейдара; это он из своей Нахичевани всеми рулит, всем заправляет. «А чего вы хотите — бывший кагэбэшник». Выбор упрощен до одной ослепительной улыбки в якобы мудрой седой бороде лидера. У задних дверей троллейбуса кто-то назвал его Кечибеем[30]. Одна половина автобуса смеется, другая негодует. Как можно так — ну никакого уважения. Мы так совсем республику потеряем.

Смотрю из окна автобуса на улицы, дома, скверы… Словно страницы перелистываю. Много-много страниц, и все не о том. Большой кусок моей жизни кажется мне самому навсегда потерянным, чужим… Не так бы я сейчас шел. Не так и, разумеется, не туда. Но, с другой стороны, я уже восемь лет в Москве и ни одной новой привычки, все из той, прошлой жизни. Вечный квартиросъемщик что с меня возьмешь.

Теперь мама рассказывает мне о комендантском часе, перевороте и войне. Все от всего устали. Всем все надоело. Гейдар, Муталибов, Эльчибей? Да, шут с ним. Пусть будет Эльчибей.

Медленно едет автобус, поджариваясь на солнце. Открытые люки над головой, открытые окна и даже дверь впереди, у водительской кабины, не спасают от духоты.

Меднокожие большеглазые южные женщины обмахиваются платочками и газетами; дышат тяжело; стараются не делать лишних движений и берегут макияж. Они раздражены… Так надо. Восточная женщина (еврейка, армянка, грузинка, — все равно) должна быть немного раздражена, особенно когда ее чуть-чуть задели локтем в транспорте.

Вот заметил странную вещь, если кто-то в автобусе читает газету, то почему-то непременно «Коктейль дайджест» или «Дабл гюн». Проглядеть бы заголовки, все-таки одной транспортной привычкой я в Москве обзавелся влезать глазами в развернутые газеты и раскрытые книги.

«Русская красавица… Ольга!», «Тайны псевдонимов (Ленин как результат детского каприза?)», «Секс- услуги для обеспеченных москвичек»… «Мужчины, которые меня предали (принцесса Стефани)». — Если жизнь такая тяжелая, почему тогда все читают «Коктейль дайджест»?

«Предмет дискуссии женский бюст». А может, потому и читают?

Кстати, о предмете. Даже самые эмансипированные ходят тут в бюстгальтерах. Из чего я делаю вывод

Вы читаете Фрау Шрам
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату