— Мы же, кажется, теперь на «ты»?..
— Лучше поставьте чайник, — сказала она с грустью.
Открываю дверь чулана. Если мне не изменяет память, когда-то здесь между тумбочкой с зеркалом и кухонным ящиком стояла раскладушка Марии Осиповны.
Пробую нащупать выключатель (обычно он проворачивается и всегда, когда включаешь свет, такое ощущение, словно ты заводишь будильник.) Я крутанул по часовой стрелке раз, другой — и тусклый желтый свет облил (как во фламандской и голландской живописи семнадцатого века) штабель с фонариками. Сразу видно, что их перекладывали, по-другому чертежу возводили; думаю, что причина перестройки всего сооружения, — тот, кто занял мое место, а вовсе не я: Людмила хорошо знает мой характер, и прекрасно понимала, что на чулан я не соглашусь, даже если мне негде будет жить.
Смотрю на большую «М». Она еще больше, еще жирнее, чем те, что были на штабеле в моей комнате.
Господин Мустакас, уважаемый магистр, где вы? Неужели подались в бега? А может, вернулись в Крым, живете себе спокойненько в Алуште, в Ялте или в Никите?! Вас пригласили директорствовать в том самом Доме отдыха, в котором… Тогда я отведу взгляд куда-то чуть в сторону, и мы поговорим с вами отсюда из Москвы о пороках, о тонкой грани, мужчинах и женщинах, о тех, кто отыскал уже свое лицо и кого никогда, никогда больше не назовут другим именем. Христофор Арамович, должен признаться, мне вас страшно не хватает. Вас и Нины. Вы знаете, вот я вернулся и… мне кажется, я понял, начинаю понимать настоящих мужчин — ОХОТНИКОВ-ХРАНИТЕЛЕЙ ОЧАГА. Из всех возможных вариантов активирования реакции, отступившей внутрь тела и продолжающей существовать в нашем подсознании, — лично я теперь отдаю предпочтение игровой терапии и главным в игре, затеянной нами, магистр, считаю СТИЛЬ, СТИЛЬ, как способ существования в изолгавшемся мире. Думаю, Нина будет со мной согласна, ведь не случайно же она подбросила мне это эссе, а сама укатила в Переделкино, на дачу, которую снимает Сережка Нигматуллин. Я знаю, в этой игре, начавшейся с междугородного телефонного звонка, случались моменты, когда мне казалось — я терял чувство СТИЛЯ, но зато теперь я точно знаю, что в прибитом моим прадедом, Самуилом Новогрудским, «мезузе», — все на месте, все верно, все правильно. К сожалению, Христофор Арамович, я не смог снять «мезузе» с дверного косяка и забрать с собой, по той простой причине, что дом покидаю не последним, — последней, по-видимому, уедет моя мама, когда от Баку до Москвы станет дальше, чем от Москвы до города Ебби-бу. (Есть такой город Христофор Арамович, есть, на той карте, которую сняли уже со стены.) Кто-то из очень-очень богатых, тех, кого ошибочно считают полновесными мужчинами, купит весь третий этаж дома что на Второй Параллельной, 20/67, все три двухкомнатные квартиры (нашу, Наны, Наргиз), объединит в одну, сделает евроремонт (азербайджанские мастера, занявшие место знаменитых армянских мастеров, выбросят «мезузе» вместе с мусором), в нашей гостиной будет бить фонтан, — богатые восточные люди любят начинать новую жизнь на новом месте при фонтане и красных рыбках. Шум от воды и движение рыб в воде спасают от ненужного проникновения чужого прошлого. Да. Точно. Фонтан на том месте, где у нас стоял когда-то обеденный стол.
Я нашел раскладушку, я ставлю ее между фонариками и шкафом с зеркалом; теперь я могу лечь и закрыть глаза.
Было бы не плохо закончить, «закруглить» роман словами: «закрываю глаза», но лечь без подушки…
Я снова иду в свою комнату. Подхожу к кровати, смотрю на него и думаю: у кого больше преимуществ, у тех, кто бодрствует или у тех, кто спит? Знаю надо бы описать это холеное лицо с красивым девичьим ртом и закругленными ресницами хотя бы двумя-тремя штрихами, хотя бы чуть-чуть, — но в конце романа уже не хочется уделять внимание проходному персонажу, к тому же… руки сами просят тычка дать.
Наконец, я вырываю из-под него подушку, наслаждаясь этим мгновением.
Он вскакивает, ничего не понимая, смотрит на меня; потом, догадываясь, кто перед ним, кривит рот и говорит:
— Э, поаккуратней!! — Надо же, он еще не оставляет попыток вернуть под свою голову мою подушку, тянет руку, хватается за нее…
— Поаккуратней, — говорю, — я только рога отшибаю. Знаешь кому?! — Вырываю у него из рук подушку, замахиваюсь ею… и иду в чулан, у двери останавливаюсь: — Подойдешь к моей машинке, за себя не ручаюсь. — Хлопаю дверью.
Только устроился на раскладушке и попробовал закрыть глаза, как кто-то стучится в дверь.
Да. Стучат. Энергичный ритм напоминает Песнь Тореадора.
— Илюша, Илья. — Людмила приоткрывает дверь, первым в чулан бесшумно входит Значительный.
С трудом подбирая слова, она говорит мне: «Только что он… — показывает на стенку, — вызвал милицию». Она говорит мне: «У вас… есть… буквально пара минут». Лицо руками закрыла, как будто света яркого не в состоянии перенести, и бубнит через руки исцарапанные котом: «Я — в дугу, Илья… вы — в дугу… Они увидят фонарики, а у меня ведь никаких накладных». И плачет, и плачет навзрыд: «…Аленка дома… Не хочу лишней грязи… Хочу правды… Устала…»
Я знаю, Людмила лжет. Новый жилец не вызывал никакой милиции. И насчет правды лучше бы помолчала. Людмила просто мстит Христофору, не позволившему этой женщине когда-нибудь выгнать себя вот так вот, на ночь глядя. Людмила мстит, во-первых, потому, что она женщина, а все мужики, как известно, сволочи, во-вторых, ей почему-то кажется, что перед тем, как свалить от нее, Христофор поделился со мной, а я не предупредил ее.
— Я ушел бы утром или днем. Собрал бы вещи, сделал бы необходимые звонки.
Людмила не соглашается. Решила поиграть немного в роковую женщину. Смотрит то на меня, то на штабель с фонариками, улыбается шлюшьей улыбочкой и отрицательно качает головой. Она улыбается и качает головой так, как если бы перед ней стоял не я, а Христофор.
Выхожу на улицу.
Из распахнутого окна на меня глядят сонный пудель и та юная особа, с которой я когда-то наматывал по утрам круги на Патриарших.
Кто она, эта бегунья, чем занимается, как зовут ее — я уже, видимо, никогда не узнаю. Зато не прошло и полугода, как выяснилось, что девушка живет в этом доме. На первом этаже. У нее розовые занавески и подушечка на подоконнике. Наверное, она умеет печь пироги и закручивать соленья под голос диктора информационной программы «Вести». И женщина, которую я сегодня встретил в парадном у почтовых ящиков, по всей вероятности, ее мама, и лифт ей был совершенно ни к чему, когда она говорила: «Поезжайте, поезжайте». И сонный пудель в окне подтверждает это. Да. Точно.
Тихо.
Тишина такая, что хочется расколоть что-то вдребезги. Еврейская тишина. Печальная тишина.
— Меня зовут Илья! — кричу я девушке и вставляю в глаз монокль — половинку от черепаховых очков.
Она улыбается, она прикладывает палец к губам. Она всем сердцем за тишину, но…
…Пудель заливается лаем.
Девушка разводит руками и закрывает окно. Ей кажется, что мы еще увидимся. Кто знает, может, она и права.
Я выбрасываю сломанные очки. Когда-нибудь я пройду по этой улице и найду их вдавленными в асфальт, и место это будет для кого-то «культурным слоем», местом становления МУЖЧИНЫ-ОХОТНИКА- ХРАНИТЕЛЯ ОЧАГА, а для меня оно — радуга над Ливадийским дворцом, мой конец — мое начало.
Моросит дождь — из тех, что неожиданно начинаются и неожиданно обрываются.
Я иду не спеша по Малой Бронной. Я не знаю, куда иду, куда мне лучше идти, знаю только — надо добраться до утра до чего-то нового, а там поглядим, там посмотрим. В этом «поглядим-посмотрим», в этом взгляде, отведенном куда-то чуть в сторону, я уже без помех свыше Илья Новогрудский. Я иду по улице, по которой шагает вместе со мной мой роман. Эта улица, и эти фонари, и дождь, и мой роман говорят мне, что у меня нет другой дороги, кроме той, по которой я иду.