общности. В хороших — получался 'Сорок первый', с трагедией настоящей любви белого офицера и красноармейки, которых играли гол­ливудски сексапильные Олег Стриженов и Изоль­да Извицкая.

Тем более вырастала роль любовных отноше­ний в жизни — как единственного, по сути, дос­тупного каждому пути свободного самовыраже­ния. Попросту говоря, в постели только и можно было укрыться от государства и общества. Не вполне, конечно: мне приходилось выбираться через окна из студенческих и рабочих общежи­тий, когда шел ночной дозор студкома или ком­сомольского патруля. Но все же постель надолго стала единственным бастионом частной жизни. Дурная метафора 'постель — бастион': неудоб­ная, жесткая, увы.

Отсталость обернулась этнографической чер­той, которая придает России прелесть в глазах иноземцев. Когда Жванецкий острил: 'Нашу про­катишь на трамвае — она твоя', — это было на­смешкой над женской непритязательностью, но подспудно — самокритикой мужчины, построив­шего такое общество. Однако иностранец этого не знает и не должен, его стандартная реакция: 'Здесь женщины не отводят глаза!'

Округлая мягкость — тоже заслуга 'железно­го занавеса', из-за которого долго было не раз­глядеть Твигги и других подвижниц молодежно-сексуальной революции. Хотя худоба должна была бы восприниматься в русле общего отвер­жения излишеств, вроде пышности сталинской архитектуры.

Режим словно законсервировал любовь. Сюда вкладываются все смыслы, как в случае с изде­лием народного творчества, помещенным в му­зей: с одной стороны, изъятие из общемирового процесса, с другой — сохранение, спасение. 'Жен­ственность станет видна насквозь', — печалится Бодрийяр. Да нет, не так просто уйдет блоковская Незнакомка, иррациональность с духами и туманами, древними поверьями и траурными перьями. Не так просто и не так скоро даже там, где изменения столь наглядны, а тем более в ме­стах, где масштаб перемен не 1:1 к европейско-американскому, а, к счастью, пока 4:5.

Вот из языка музейных консервов не получи­лось. Идеология, захватывая хорошие слова, при­своила и любовную лексику. Как в советском анек­доте об уроке полового воспитания: есть любовь мужчины к женщине — об этом вам знать еще рано, есть любовь мужчины к мужчине — об этом говорить стыдно, поговорим о любви к партии. Надолго стало трудно произнести: 'Я тебя люб­лю'. Скорее всего, это прозвучит длиннее: 'На самом деле я тебя как бы типа того что люблю'.

ГИБЕЛЬ ПОМПЕЯ

Николай Гумилев 1886-1921

Капитаны

На полярных морях и на южных, По изгибам зеленых зыбей, Меж базальтовых скал и жемчужных Шелестят паруса кораблей. Быстрокрылых ведут капитаны, Открыватели новых земель, Для кого не страшны ураганы, Кто изведал мальстремы и мель, Чья не пылью затерянных хартий — Солью моря пропитана грудь, Кто иглой на разорванной карте Отмечает свой дерзостный путь. И, взойдя на трепещущий мостик, Вспоминает покинутый порт, Отряхая ударами трости Клочья пены с высоких ботфорт, Или, бунт на борту обнаружив, Из-за пояса рвет пистолет, Так что сыпется золото с кружев, С розоватых брабантских манжет. Пусть безумствует море и хлещет, Гребни волн поднялись в небеса, — Ни один пред грозой не трепещет, Ни один не свернет паруса. Разве трусам даны эти руки, Этот острый, уверенный взгляд, Что умеет на вражьи фелуки Неожиданно бросить фрегат, Меткой пулей, острогой железной Настигать исполинских китов И приметить в ночи многозвездной Охранительный свет маяков?

1908

Наш ответ 'Пьяному кораблю', к че­му прямо подталкивала концовка Рембо: 'Надоели торговые чванные флаги / И на каторжных страшных понтонах огни'. (Перевод Павла Антокольского; позже я прочел полдюжины дру­гих, не хуже, а может, и лучше, но баллада Рем­бо так и осталась для меня в этой версии: козы­ри юношеского чтения, врезающегося навсегда.)

Конечно, в 'Капитанах' — ни философичнос­ти, ни размаха 'Пьяного корабля', но помеща­лись они все-таки в этот ряд. Не в геологическую же, таежно-дорожную бардовскую романтику — в сущности, единственную тогда, в 70-е, кроме предписанной комсомольско-революционной. Гумилев делался противовесом и вызовом гитар­ному запаху тайги и солнышку лесному. Госпо­ди, все же очень серьезно: 'Помпей у пиратов', полундра!

Абиссиния, Мадагаскар, Египет, Китай, Лаос, Византия, Исландия викингов, Флоренция Кват­роченто, Древний Рим... Чем дальше вдаль и вглубь — тем эффектнее. Неслыханные имена, неведомые земли. 'Агра' рифмуется с 'онагром' — это кто такие? В прозе Гумилев другой. 'Афри­канская охота' — деловита, суховата, точна. А та же Африка в стихах — чужая абстракция, прихот­ливая и непонятная, как пятна на леопардовой шкуре: 'Абиссинец поет, и рыдает багана, / Вос­крешая минувшее, полное чар; / Было время, ко­гда перед озером Тана / Королевской столицей взносился Гондар'. Сгущение экзотики — беше­ное, почти пародийное.

Пародии и возникали. Только любителям из­вестна африканская поэма Гумилева 'Мик', написанная размером 'Мцыри' ('Ты слушать исповедь мою / Сюда пришел, благодарю') и невольно юмористически перепевающая Лер­монтова: 'Угрюмо слушал павиан / О мальчике из дальних стран, / Что хочет, свой покинув дом, / Стать обезьяньим королем'. Но все знают 'Кро­кодила' Чуковского, который уже впрямую на­ смешничал над Гумилевым: 'И встал печальный Крокодил / И медленно заговорил: / 'Узнайте, милые друзья, / Потрясена душа моя. / Я столько горя видел там, / Что даже ты, Гиппопотам, / И то завыл бы, как щенок, / Когда б его увидеть мог'.

Меня в молодости экзотический перебор не смущал ничуть, только радовал: этого и не хвата­ло. Позже я научился различать за аграми-онаграми другой голос, но уж очень редко он слышен. Орнаментальность и легковесность ощущалась и тогда, в период молодого захлеба Помпеем у пи­ратов, но гумилевский орнамент был ослепитель­но ярок, не чета худосочному монохрому бардов. И еще: окружающие романтики, так или иначе, хранили верность завету 'возьмемся за руки, дру­зья'. У Гумилева ничего вместе

Вы читаете Стихи про меня
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату