со всеми, у него романтизм настоящий — то есть сугубо индивидуалистический. Иглой по карте, тростью по ботфортам, брабантской манжетой по трепещущей душе — взявшись за руки, не получится.
Последний раз в своей жизни он намечал дерзостный путь по карте разорванной России в 1921 году. По свидетельству С.Познера, отца младшего из 'серапионовых братьев' и двоюродного деда телезвезды, Гумилев говорил: 'Вот наступит лето, возьму в руки палку, мешок за плечи и уйду за границу, как-нибудь проберусь'. Лето пришло и почти уже кончилось, когда 25 августа Николая Гумилева расстреляли.
Набоков под конец жизни написал: 'Как любил я стихи Гумилева! / Перечитывать их не могу'. Сказано точно и справедливо, но первая набоковская строчка важнее второй.
В ЗАВОДСКОМ КЛУБЕ
Кэнзели
1911
Очередной культурный десант нашего полкового ансамбля самодеятельности высадился в клубе пригородного завода 'Ригахиммаш'. После того как ударникам вручили грамоты, солист Рафик Галимов исполнил нужный набор комсомольских песен, я прочел неизменного Симонова, Юрка Подниекс сфотографировал передовиков, заводское начальство с политотдельским капитаном Гартунгом ушло в буфет, а наш оркестр заиграл танцевальную музыку — зал до последнего уголка заполнила привычная смесь дыма, мата, пьяни, ожидания драки. Тут на сцену вышел Слава Сакраманта. Пары остановились. На Славе был приталенный пиджак из лилового плюша, кремовая рубашка с воротником-жабо, крупная розовая брошь, белые туфли. Слава кивнул пианисту Олегу Молокоедову и начал: 'В шумном платье муаровом, в шумном платье муаровом...'
Музыка играла, Слава пел, пары стояли. На тихом проигрыше после 'меха ягуарового' кто- то громко и отчетливо выразил настроение коллектива: 'Ну, бля!' И сразу несколько человек полезли на сцену убивать певца. Наши оркестранты, все с доармейским кабацким опытом, уже стояли у рампы с намотанными на руки солдатскими ремнями с бляхой. Абордаж отхлынул. Мы с Подниексом, бросив новые мимолетные привязанности, пробивались к сцене, снимая ремни на ходу. Из зала примирительно кричали: 'Ребята, мы ж не к вам, вы нормально... Этого гнать! Чего этот?' Сакраманта не произносил ни слова, потел и крупно дрожал. Мы вывели его черным ходом на улицу, поймали машину, усадили. Рафик Галимов на ходу утешал как мог: 'Не расстраивайся, Слава, в Казани тебя бы тоже обязательно побили'.
Слава Сакраманта создан был не для военного поприща, а для звуков сладких. В армию он попал неизвестно почему, в строю отвечал вместо 'я' — 'я вас слушаю', миску в столовой брал двумя пальцами, оживлялся только в бане. Прослужив так два месяца, был комиссован вчистую. Мы стояли в курилке, когда туда зашли несколько человек из хозроты. Серега Ерычев из Альметьевска громко сплюнул, огляделся и сказал: 'Ну, всё, осень ушла в пизду'. Сакраманта ойкнул, упал, был отнесен в медчасть, потом отправлен в госпиталь и ряды Советской армии покинул с белым билетом. Однако мы успели подружиться, он уже начинал петь милым тенорком в полковом оркестре бывшего вильнюсского джазмена Олега Молокоедова и после дембеля иногда приезжал на КПП, приносил конфеты, а как-то вызвался с нами выступить — это и оказался 'Ригахиммаш'.
После я его видал всего однажды. Слава, в широких белых джинсах и желтой рубахе, бежал в Дзинтари по улице Иомас, крича высокому мужчине: 'Скорее же, Мальвина, мы опаздываем!'
Для нас с Подниексом Северянин был не чужой, а 'В шумном платье' мы знали наизусть. 'Мы' — это значит, что Подниекс хотел научиться говорить по-русски без акцента, видимо, тогда уже предполагая, что сделает всесоюзную кинокарьеру и снимет суперхит перестройки 'Легко ли быть молодым?'. С этой целью я наговаривал на пленку в радиорубке километры стихов, а Юрка их зазубривал на слух. Северянин у нас проходил по высшей категории сложности, уже после проработки Есенина и Пушкина. И с родным-то русским непросто освоить 'По аллее олуненной вы проходите морево'. Одни названия сборников чего стоят: 'Качалка грёзэрки', 'Поэзоантракт', 'Вервэна', 'Миррэлия'. Знание русского не обязательно.
Редко бывает так точно известна дата начала писательской славы. 12 января 1910 года Лев Толстой случайно прочел стихотворение 'Хабанера II'. Безобидные, в сущности, строчки 'Вонзите штопор в упругость пробки, — / И взоры женщин не будут робки!..' показались Толстому квинтэссенцией новой поэзии и привели в бешенство. Бешенство такого ньюсмейкера — общественное событие, российские СМИ широко откликнулись. Литературный процесс Северянина пошел.
Интеллигентные современники его презирали — как Чарскую, как потом Асадова. Современники со вкусом растерянно недоумевали. С одной стороны, 'неразвитость, безвкусица и пошлые словоновшества', с другой — 'завидно чистая, свободно лившаяся поэтическая дикция' (Пастернак). Рядом: 'Чудовищные неологизмы... Не чувствуя законов русского языка... Видит красоту в образе 'галантерейности'...' — и 'Стих его отличается сильной мускулатурой кузнечика. Безнадежно перепутав все культуры, поэт умеет иногда дать очаровательные формы хаосу, царящему в его представлении' (Мандельштам). В общем, получается по его, по-северянински, как он и обещает: 'Я — соловей, и, кроме песен, / Нет пользы от меня иной. / Я так бессмысленно чудесен, / Что Смысл склонился предо мной!'
Меня с самого первого чтения Северянина занимал вопрос: он это всерьез? Про фетэрку и резервэрку, чтоб ошедеврить и оперлить? И только однажды прочел о том, что все-таки не очень. Конечно, нельзя принимать за свидетельство его собственную декларацию 'Ирония — вот мой канон': мало ли было у него деклараций, да и канонов. Но вот близкий друг Северянина переводчик Георгий Шенгели (именно ему тот слал стихи из Эстонии в 30-е, все надеясь опубликоваться в советской России; Шенгели хлопотал, но тщет но) говорил: 'Игорь обладал самым демоническим умом, какой я только встречал, — это был Александр Раевский, ставший стихотворцем; и все его стихи — сплошное издевательство над всеми, и всем, и над собой... Игорь каждого видел насквозь... и всегда чувствовал себя умнее собеседника — но это ощущение неуклонно сопрягалось в нем с чувством презрения'. Тем больше литературной чести Северянину: не Пиросмани салонной разновидности, а сознательный умелец-виртуоз.
Но эстетом он был настоящим, природным. Таких не собьешь. Князь Феликс Юсупов рассказывает в мемуарах, как великая княгиня Елизавета Федоровна (вдова убитого террористом Каляевым великого князя Сергея Александровича), основавшая в Москве Марфо-Мариинскую обитель, заказала художнику Нестерову эскиз рясы для монахинь: жемчужно-серое суконное платье, льняной апостольник и покрывало из тонкой белой шерсти. Совершенно северянинские монашки-грёзэрки.