со всеми, у него романтизм настоящий — то есть сугубо индиви­дуалистический. Иглой по карте, тростью по бот­фортам, брабантской манжетой по трепещущей душе — взявшись за руки, не получится.

Последний раз в своей жизни он намечал дерзостный путь по карте разорванной России в 1921 году. По свидетельству С.Познера, отца младшего из 'серапионовых братьев' и двоюрод­ного деда телезвезды, Гумилев говорил: 'Вот на­ступит лето, возьму в руки палку, мешок за пле­чи и уйду за границу, как-нибудь проберусь'. Лето пришло и почти уже кончилось, когда 25 ав­густа Николая Гумилева расстреляли.

Набоков под конец жизни написал: 'Как лю­бил я стихи Гумилева! / Перечитывать их не могу'. Сказано точно и справедливо, но первая набоковская строчка важнее второй.

В ЗАВОДСКОМ КЛУБЕ

Игорь Северянин 1887-1941

Кэнзели

В шумном платье муаровом, в шумном платье муаровом По аллее олуненной Вы проходите морево... Ваше платье изысканно, Ваша тальма лазорева, А дорожка песочная от листвы разузорена — Точно лапы паучные, точно мех ягуаровый. Для утонченной женщины ночь всегда новобрачная... Упоенье любовное Вам судьбой предназначено... В шумном платье муаровом, в шумном платье муаровом — Вы такая эстетная, Вы такая изящная... Но кого же в любовники! и найдется ли пара Вам? Ножки плэдом укутайте дорогим, ягуаровым, И, садясь комфортабельно в ландолете бензиновом, Жизнь доверьте Вы мальчику в макинтоше резиновом, И закройте глаза ему Вашим платьем жасминовым — Шумным платьем муаровым,шумнымплатьеммуаровым!..

1911

Очередной культурный десант наше­го полкового ансамбля самодея­тельности высадился в клубе пригородного завода 'Ригахиммаш'. После того как ударникам вручили грамоты, солист Рафик Галимов исполнил нуж­ный набор комсомольских песен, я прочел неиз­менного Симонова, Юрка Подниекс сфотографировал передовиков, заводское начальство с политотдельским капитаном Гартунгом ушло в буфет, а наш оркестр заиграл танцевальную му­зыку — зал до последнего уголка заполнила при­вычная смесь дыма, мата, пьяни, ожидания дра­ки. Тут на сцену вышел Слава Сакраманта. Пары остановились. На Славе был приталенный пид­жак из лилового плюша, кремовая рубашка с во­ротником-жабо, крупная розовая брошь, белые туфли. Слава кивнул пианисту Олегу Молокоедову и начал: 'В шумном платье муаровом, в шум­ном платье муаровом...'

Музыка играла, Слава пел, пары стояли. На тихом проигрыше после 'меха ягуарового' кто- то громко и отчетливо выразил настроение кол­лектива: 'Ну, бля!' И сразу несколько человек полезли на сцену убивать певца. Наши оркест­ранты, все с доармейским кабацким опытом, уже стояли у рампы с намотанными на руки солдат­скими ремнями с бляхой. Абордаж отхлынул. Мы с Подниексом, бросив новые мимолетные привязанности, пробивались к сцене, снимая ремни на ходу. Из зала примирительно кричали: 'Ребя­та, мы ж не к вам, вы нормально... Этого гнать! Чего этот?' Сакраманта не произносил ни сло­ва, потел и крупно дрожал. Мы вывели его чер­ным ходом на улицу, поймали машину, усадили. Рафик Галимов на ходу утешал как мог: 'Не рас­страивайся, Слава, в Казани тебя бы тоже обяза­тельно побили'.

Слава Сакраманта создан был не для военно­го поприща, а для звуков сладких. В армию он попал неизвестно почему, в строю отвечал вмес­то 'я' — 'я вас слушаю', миску в столовой брал двумя пальцами, оживлялся только в бане. Про­служив так два месяца, был комиссован вчистую. Мы стояли в курилке, когда туда зашли несколь­ко человек из хозроты. Серега Ерычев из Альме­тьевска громко сплюнул, огляделся и сказал: 'Ну, всё, осень ушла в пизду'. Сакраманта ойкнул, упал, был отнесен в медчасть, потом отправлен в госпиталь и ряды Советской армии покинул с белым билетом. Однако мы успели подружить­ся, он уже начинал петь милым тенорком в пол­ковом оркестре бывшего вильнюсского джазме­на Олега Молокоедова и после дембеля иногда приезжал на КПП, приносил конфеты, а как-то вызвался с нами выступить — это и оказался 'Ригахиммаш'.

После я его видал всего однажды. Слава, в ши­роких белых джинсах и желтой рубахе, бежал в Дзинтари по улице Иомас, крича высокому муж­чине: 'Скорее же, Мальвина, мы опаздываем!'

Для нас с Подниексом Северянин был не чу­жой, а 'В шумном платье' мы знали наизусть. 'Мы' — это значит, что Подниекс хотел научить­ся говорить по-русски без акцента, видимо, тог­да уже предполагая, что сделает всесоюзную кинокарьеру и снимет суперхит перестройки 'Легко ли быть молодым?'. С этой целью я наго­варивал на пленку в радиорубке километры сти­хов, а Юрка их зазубривал на слух. Северянин у нас проходил по высшей категории сложности, уже после проработки Есенина и Пушкина. И с родным-то русским непросто освоить 'По аллее олуненной вы проходите морево'. Одни назва­ния сборников чего стоят: 'Качалка грёзэрки', 'Поэзоантракт', 'Вервэна', 'Миррэлия'. Знание русского не обязательно.

Редко бывает так точно известна дата начала писательской славы. 12 января 1910 года Лев Тол­стой случайно прочел стихотворение 'Хабане­ра II'. Безобидные, в сущности, строчки 'Вонзите штопор в упругость пробки, — / И взоры женщин не будут робки!..' показались Толстому квинтэс­сенцией новой поэзии и привели в бешенство. Бешенство такого ньюсмейкера — общественное событие, российские СМИ широко откликнулись. Литературный процесс Северянина пошел.

Интеллигентные современники его презира­ли — как Чарскую, как потом Асадова. Современ­ники со вкусом растерянно недоумевали. С одной стороны, 'неразвитость, безвкусица и пошлые словоновшества', с другой — 'завидно чистая, свободно лившаяся поэтическая дикция' (Пас­тернак). Рядом: 'Чудовищные неологизмы... Не чувствуя законов русского языка... Видит красо­ту в образе 'галантерейности'...' — и 'Стих его отличается сильной мускулатурой кузнечика. Безнадежно перепутав все культуры, поэт умеет иногда дать очаровательные формы хаосу, царя­щему в его представлении' (Мандельштам). В об­щем, получается по его, по-северянински, как он и обещает: 'Я — соловей, и, кроме песен, / Нет пользы от меня иной. / Я так бессмысленно чу­десен, / Что Смысл склонился предо мной!'

Меня с самого первого чтения Северянина занимал вопрос: он это всерьез? Про фетэрку и резервэрку, чтоб ошедеврить и оперлить? И толь­ко однажды прочел о том, что все-таки не очень. Конечно, нельзя принимать за свидетельство его собственную декларацию 'Ирония — вот мой ка­нон': мало ли было у него деклараций, да и ка­нонов. Но вот близкий друг Северянина перевод­чик Георгий Шенгели (именно ему тот слал стихи из Эстонии в 30-е, все надеясь опубликоваться в советской России; Шенгели хлопотал, но тщет­ но) говорил: 'Игорь обладал самым демониче­ским умом, какой я только встречал, — это был Александр Раевский, ставший стихотворцем; и все его стихи — сплошное издевательство над все­ми, и всем, и над собой... Игорь каждого видел насквозь... и всегда чувствовал себя умнее собе­седника — но это ощущение неуклонно сопряга­лось в нем с чувством презрения'. Тем больше литературной чести Северянину: не Пиросмани салонной разновидности, а сознательный умелец-виртуоз.

Но эстетом он был настоящим, природным. Таких не собьешь. Князь Феликс Юсупов расска­зывает в мемуарах, как великая княгиня Елиза­вета Федоровна (вдова убитого террористом Ка­ляевым великого князя Сергея Александровича), основавшая в Москве Марфо-Мариинскую оби­тель, заказала художнику Нестерову эскиз рясы для монахинь: жемчужно-серое суконное платье, льняной апостольник и покрывало из тонкой белой шерсти. Совершенно северянинские монашки-грёзэрки.

Вы читаете Стихи про меня
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату