Все верно: стихи, к тому же на слух, толком не понятны, слышна лишь просодия. Невнятица во всех случаях: либо монотонная и вялая, либо — как в цветаевском случае — ритмичная и звучная. Интонация важнее содержания. Но все-таки поразительно: военный коммунизм не кончился, НЭП не начался — как же сильна еще была инерция свобод. И с другой стороны: как отчаянно отважна была Цветаева.
Через всю ее жизнь ориентирами проходят рыцари: Наполеон, лейтенант Шмидт, герой Американской и Французской революций герцог Лозен, ростановский Орленок, Тучков 4-й, Андрей Шенье, Кавалер де Грие, Жанна д'Арк, офицеры Добровольческой армии, св. Георгий, 'драгуны, декабристы и версальцы'. И один на протяжении трех десятилетий — муж, Сергей Эфрон.
Это о нем: 'В его лице я рыцарству верна...' Тут особенно примечательна двойная датировка: 'Коктебель, 3 июня 1914 г. — Ванв, 1937 г.'. Цветаева, говоря коряво, актуализировала — декларативно, вызывающе — свое давнее стихотворение в те дни, когда французская полиция допрашивала ее о причастности Эфрона к убийству в Швейцарии советского перебежчика Игнатия Рейсса. Эфрон, сам не убивавший, но как давний агент НКВД расставлявший сети на Рейсса, к тому времени уже бежал в СССР. Его советская жизнь оказалась трагична и коротка, но все же длиннее, чем у Цветаевой: мужа расстреляли в октябре 41-го, через полтора месяца после самоубийства жены.
В эмигрантских кругах Эфрона после побега единодушно называли одним из убийц Рейсса. Как всегда в таких случаях, отбрасывая безупречную до сих пор репутацию человека, прошедшего с Добровольческой армией Ледяной поход от Дона до Кубани, находились свидетельства и свидетели его порочной сущности.
'Всю свою жизнь Эфрон отличался врожденным отсутствием чувства морали'. Это из анонимной статьи в парижской газете 'Возрождение'. Дальше там и 'отвратительное, темное насекомое', и 'злобный заморыш' (в любом случае никак не заморыш — видный и высокий, хоть и очень худой мужчина). Если бы анониму не заливала глаза и разум злоба, он бы мог развить мысль и дать прорасти брошенному зерну.
Честь — превыше морали. Честь — замена морали. Честь — и есть мораль.
Поведение Пушкина в истории последней его дуэли нелепо с позиции разума и довольно сомнительно с точки зрения этики, но выдержано по правилам чести. Мы вольны к этому относиться как угодно, но не считаться с этим — не можем, нам просто ничего другого не остается, коль скоро сам Пушкин принял такую иерархию принципов. Лермонтов в своем отклике 'На смерть поэта' высказался исчерпывающе в двух словах: 'невольник чести'. Все дальнейшие рассуждения о гибели Пушкина — так или иначе вариации этого словосочетания. (Отвлекаясь, заметим, как в развитии темы возникает извечное русское клише о враждебном инородце: 'Смеясь, он дерзко презирал / Земли чужой язык и нравы, / Не мог щадить он нашей славы, / Не мог понять в тот миг кровавый, / На что он руку поднимал'. Всего через четыре года новая слава России, сам Лермонтов, был точно так же убит вовсе не чужим и вполне понимающим язык и нравы рус ским человеком Мартыновым.
Когда Шопенгауэр перебирает виды чести — гражданскую, служебную, половую, рыцарскую, именно рыцарская кажется ему самой нелепой, нарушающей презумпцию невиновности: оскорбление необходимо смывать, не вникая в его суть. Он не жалеет презрения, разоблачая химеру чести: 'суетность', 'тщеславие', 'пустота', 'бессодержательность'. Ему смешно, что карточный — игровой, игрушечный — долг носит назва ние 'долга чести'. Чтение этих ругательств—утеха разночинца.
Да и сам здравый смысл, по определению свободный от сословных предрассудков, — разночинское достижение Нового времени. Вообще — достижение демократического сознания. Аристократу, светскому человеку он не нужен, потому что для него жизненные коллизии разрешаются по шахматному принципу: надо знать ходы и помнить наигранные варианты. В любой отдельно взятый момент знающий и/или опыт ный человек вспоминает, как сыграли Алехин с Капабланкой там-то в таком-то году. Кто уходил в отрыв, был более-менее сумасшедшим (в шахматах — гением): Чацкий, Чаадаев. Демократия потому и победила исторически, что противопоставила мало кому известным правилам игры — общедоступный здравый смысл (не зря он по-английски common sense — совсем не так почетно, как по-русски, зато куда вернее). Его основа — разум и логика: не рыцарское дело.
Все же случай Эфрона кажется — как минимум — пограничным. На дворе XX век, и рассуждения Марка Слонима убедительны: 'Как и многие слабые люди, он искал служения: в молодости служил Марине, потом Белой Мечте, затем его захватило евразийство, оно привело его к русскому коммунизму как к исповеданию веры. Он отдался ему в каком-то фанатическом порыве, в котором соединялись патриотизм и большевизм...'
Еще резче об Эфроне — Иосиф Бродский:'... Как насмотрелся на всех этих защитников отечества в эмиграции, то только в противоположную сторону и можно было податься. Плюс еще все это сменовеховство, евразийство, Бердяев, Устрялов. Лучшие же умы все-таки, идея огосударствления коммунизма. 'Державность'! Не говоря о том, что в шпионах-то легче, чем у конвейера на каком-нибудь 'Рено' уродоваться'.
Слабый человек — вот ответ: характер всегда важнее убеждений. Очень тонко замечает Константин Родзевич, приятель Эфрона и любовник Цветаевой: 'Он в ее жизнь не вмешивался, отчасти из доблести, отчасти по слабости'. Афористическая характеристика, примиряющая противоречия в образе Сергея Эфрона: сочетание доблести и слабости.
Цветаева до конца не хотела сомневаться в благородстве мужа, на разные лады на всех уровнях говоря о нем одно и то же — как в письме Сталину зимой 1939/40 года: 'Это человек величайшей чистоты, жертвенности и ответственности' — хотя той зимой вполне была ясна степень безответственности Эфрона, увлекшего семью на горе и гибель.
Все два года заключения на Лубянке Сергей Эфрон, судя по всему, держался достойно. Цветаевского рыцаря пытки не сломили, оттого еще труднее понять, как он, считавшийся человеком чести, живя после Франции в Подмосковье, мог доносить на ближайших друзей. И друзья — на него. И дочь Цветаевой и Эфрона — Ариадна — на свое ближайшее окружение (значит ли это, что на мать и отца тоже?). Такие факты приводит в книге 'Гибель Марины Цветаевой' Ирма Кудрова, изучавшая архивы НКВД. 'Раньше ду май о родине, а потом о себе', — пелось в более поздней песне. Подчинение всего — в том числе основ нравственного воспитания —делу великой державы. Вера в безусловную правоту родины. То есть — нечто совершенно противоположное наднациональной, надгосударственной идее рыцарства.
'Отец всегда был с битым меньшинством...' — повторяет уже в 70-е Ариадна Эфрон. Органы госбезопасности Советского Союза трудно увязываются с 'битым меньшинством'. Становится ясно, что эти слова — не более чем заклинания.
'Часто болел, но у него были рыцарские рефлексы', — ставя рядом несоставимое, говорит дочь об отце. Однако и о сопернике отца Родзевиче: 'Безответственность, но рыцарство огромное'. И о молодом парижском любовнике Цветаевой Гронском: 'Ей нравился его 'esprit chevaleresque' (рыцарский дух)'.
В этой семье 'рыцарь' — установившийся штамп, как постоянный эпитет в фольклоре: 'добрый молодец', 'красна девица'. Оторвавшаяся от исконного смысла высшая похвала. Вроде того, как в разное время расхожими заместителями понятия превосходного становятся вовсе посторонние слова: 'мирово', 'железно', 'клево', 'кул'. У Цветаевой — инфляция термина. В стихах ради аллитерации: 'Голодали — как гидальго!' В письме Волошину: 'Луначарский — всем говори! — чудесен. Настоящий рыцарь и человек'. Понятно, что нарком должен помочь разыскать мужа, но все же примечательно несуразное применение именно слова 'рыцарь' к тому, о ком Цветаева же писала: 'Веселый, румяный, равномерно и в меру выпирающий из щеголеватого френча'.
Раз посвятив мужа в рыцари, она сохранила за ним это звание навсегда. Соответствовал ли ему Эфрон — вопрос бессмысленный: раз она так считала — да. Пара ли Наталья Николаевна поэту? Раз он на ней женился — да. Это Цветаева могла написать, что Пушкин няню любил больше всех женщин на свете — Цветаева гений, ей все можно: и про чужую жену, и про своего мужа.
Однако стоит отметить ее способность (особенность) беззаветно увлекаться. Когда ей, очень близорукой, предложили носить очки, она ответила: 'Не хочу. Потому что я уже сама себе составила представление о людях и хочу их видеть такими, а не такими, каковы они на самом деле'. На пике ее романа с Родзевичем все знавший муж пишет другу: 'Отдаваться с головой своему урагану — для нее стало необходимостью, воздухом ее жизни. Кто является возбудителем этого урагана сейчас — не важно... Все строится на самообмане. Человек выдумывается, и ураган начался'. О том же Слоним: 'В своей способности к восторгу и преувеличениям она создавала воображаемые образы и чувства нереальных