Для Бродского — образцового путешественни­ка, у которого я перед своими поездками по миру часто справлялся и получал дельные рекоменда­ции о музеях и ресторанах, — очень важно раз­мещение эмоции. Пьяцца Маттеи и ее окрестно­сти — одно из оставшихся в Риме мест, где легко и непринужденно происходит перемещение в прежние эпохи: сохранившийся в веках почти без изменений город. Площадь — на краю старого римского гетто, где и теперь попадаются ко­шерные лавочки и закусочные, неподалеку — луч­шее в городе заведение римско-еврейской кухни 'Рiреrnо', со специально панированной треской и жареными артишоками аllа giudea. Вплотную к дому Микелы — палаццо Античи-Маттеи, вели­колепный дворец, где когда-то несколько лет прожил Леопарди, где сейчас размещаются Ин­ститут истории, библиотека и Итальянский центр изучения Америки — туда Бродский захо­дил по делу. За углом — место, где в 78-м нашли тело бывшего премьер-министра Альдо Моро, похищенного и убитого террористами 'Красных бригад'. Там большая многословная мемориаль­ная доска с портретом. Бродский говорил, что следовало бы выбить всего два слова: 'Memento Моrо'. Была в нем эта, несколько плебейская, тяга к каламбурам, будто он и так не зарифмовал все вокруг.

Любовь, кровь, поэзия, наука, мешанина язы­ков и народов — все на одном пятачке. Таков Рим.

Но этого мало: на площадь Маттеи выходит улица S.Ambrogio великого святого, покровите­ля Милана, а рядом — via Paganica, улица Языч­ников. Есть улица Королевны, via della Raginella, а есть и Столяров, via dei Falegnami, и Канатчи­ков, вот эта самая via dei Funari, на которой жила Микела. Сама топография пьяцца Маттеи — ис­тория Рима. Всей Италии.

Русский поэт, проживший четверть века в Америке и ставший фактом двух литератур, на­гляднее всего любил Италию, написав о ней два десятка стихотворений, два больших, изданных отдельными книгами, эссе: 'Набережная неис­целимых', 'Дань Марку Аврелию'. Каждый год, и не по разу, Бродский бывал в Италии. Он гово­рил об этой стране: 'То, откуда все пошло', а об остальном: 'Вариации на итальянскую тему, и не всегда удачные'.

Понятно, здесь мандельштамовская тоска по мировой культуре. Но и просто всплеск эмоций, главная из которых — восторг от жизни. Нигде это не проявляется с такой силой, как в итальян­ских стихах, особенно в 'Пьяцца Маттеи', где количество восклицаний и прописных — рекорд­ное для Бродского. В Риме он даже позволил себе умилиться по поводу утехи гимназисток, выпив какао со сливками, а не вино или граппу (см. 'Лагуну'), которые любил — потому что все по-особому 'в центре мирозданья и циферблата'.

Определяющее слово тут — 'центр'. Италия служила эмоциональным балансом, удерживая в равновесии две бродские судьбы — Россию и Америку. Являла собой гармонию — климатом, музыкой, архитектурой, человеческими лицами, голосами.

Как-то в Москве была устроена выставка, при­званная обозначить взаимовлияние русского и итальянского искусства. Сама постановка вопро­са — тупиковая.

Чему и когда мы могли научить итальянцев? Правда, есть начало XX века, когда на короткий период русское искусство оказалось в авангарде — в прямом и переносном смысле слова. Без Малевича и Кандинского картинка столетия была бы иной. Но в предыдущие века все осно­вы — нет, не изобразительного искусства, а са­мого видения мира — заложили итальянцы. Во­все не только для русских, для всех. Просто в северной холодной стране их достижения вы­глядели иногда экзотично. Взять хоть эти палладианские дворцы, созданные для средиземно­морского солнца, которыми уставлены улицы Питера, которые строили помещики какой-ни­будь Вологодской губернии, которые по сей день запечатлелись в советских Дворцах культуры хоть бы и Сибири.

Не важна практическая нелепость, важно, что воспринималась несравненная итальянская соразмерность, прямое и непосредственное соот­ветствие человека бытию. Вот чему учились у них другие народы. Опять-таки речь не о ремесле — слава богу, в российских и иных академиях не­плохо учили по слепкам и копиям. Русскому ли­тератору и вовсе чужбина профессионально ни к чему. Но и Александру Иванову, и Николаю Гоголю нужна была сама Италия, всё гармони­зирующая собой. Вот почему они просиживали годами в кафе 'Греко' на виа Кондотти и в дру­гих местах благословенной страны. Им и многим-многим другим нужно было то искусство повседневности, которым в полной мере облада­ют только итальянцы.

Есть такая болезнь — агедония: неспособность осмысленно и полно получать удовольствие от жизни. Бич, который так и косит современную цивилизацию, хлеще СПИДа. Италия — одно из немногих безотказно действующих против это­го средств. Привязанность к Италии — уже при­вивка.

Надо было видеть Иосифа в конце сентября 95-го года, когда мы с женой гостили у Бродских в Тоскане. Как он выбирал белые грибы и масли­ны на рынке. Как показывал Лукку и соседние городки. Как заказывал обед (у меня хранится меню ресторана 'Buca di San Antonio' с надпи­сью 'На память о Великой Лукке, где мы нажра­лись с Петей в Буке'). Как мы сидели во дворе их дома, глядя, как внизу лесник по имени, конеч­но, Виргилий (Вирджилио) жег листву. Дым ухо­дил к дальним холмам — тем самым, опять-таки мандельштамовским, 'всечеловеческим, яснею­щим в Тоскане', которые здесь бывают не толь­ко зелеными, но и синими, лиловыми, фиолето­выми. Мария взяла дочку посмотреть на костры. Они уже возвращались, поднимаясь по склону. Бродский оторвался от разговора и, охватывая взглядом картину, полувопросительно произнес: 'Повезло чуваку?'

Италия становилась, да и стала уже, для него своей.

По обыкновению, как он умел, снижая пафос и расширяя понятие, Бродский сказал мне о 'Пьяцца Маттеи': 'Это стихотворение о том, что у тебя есть воспоминания'.

Надо знать места. Называние (и взывание: 'о Боже', и обзывание: 'бляди!') увековечивает, и более того — облагораживает. Назвать — не толь­ко запечатлеть, но и присвоить титул. Поддать с принцем, положить с прибором на джентльме­на. Рванина дворянина. Непруха духа. Отсюда, из освоения действительности — раскрут эроти­ческой зарисовки в манифест.

'Поэтическая речь — как и всякая речь вооб­ще — обладает своей собственной динамикой, сообщающей душевному движению то ускоре­ние, которое заводит поэта гораздо дальше, чем он предполагал, начиная стихотворение'. Это Бродский о Цветаевой, но и о себе, разумеется. Он называл такое — 'центробежная сила стиха'. И конкретно о 'Пьяцца Маттеи': 'К концу — все больше освобождения. Хочется взять нотой выше, вот и все'.

Вот и все.

'Он был существом, обменявшим корни на крылья', — сказал Степун о Белом. Похоже. Впро­чем, у Бродского корни были всегда — язык. (По подсчетам канадской исследовательницы Тать­яны Патеры, его лексикон — самый обширный в русской поэзии: около 19 тысяч слов.) Так что о корнях нечего беспокоиться и нет надобности выставлять их на обмен. А вот крылья — поздней­шее приобретение, о чем так выразительно вы­крикнуто в строфе XVI. Напрасно только здесь 'под занавес' — на дворе стоял всего лишь 1981 год.

Как бесстрашно Бродский повторяет на раз­ные лады слово 'свобода', изжеванное всеми идеологиями. Как очищается оно восторженной искренностью. Как причудлив и в то же время логичен переход от графа с павлинами к тому, дороже и важнее чего нет на свете.

Как радостно присоединяешься к этому чув­ству.

'Пьяцца Маттеи' — может быть, лучший при­мер того, что настоящий поэт, о чем бы ни заго­варивал, всегда говорит то, что хочет и должен сказать.

ПО ПОВОДУ ФУКО

Лев Лосев 1937

ПОДПИСИ К ВИДЕННЫМ В ДЕТСТВЕ КАРТИНКАМ

Штрих — слишком накренился этот бриг. Разодран парус. Скалы слишком близки.
Вы читаете Стихи про меня
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату