1995
Здесь как в изъяснении снов, где единственный критерий безошибочен: если внезапно чувствуешь, что истолковано верно, — это оно! Значит, психоаналитик тонкий и понимающий. То, что он тебе рассказывает, на деле и приснилось, а не тот запутанный мультфильм, который запечатлелся в памяти.
Мне-то ничего не снится — то есть по-научному так не бывает, считается, что снится всем и всегда — вероятно, просто не запоминается. А когда запоминается — всё ничтожно до обидного. Мои знакомые в своих сновидениях и Чеховыми случаются, Антон Палычами, и президентами разных стран, и кинозвездами, и диковинными животными, а мое высшее достижение, в конце 90-х — член какой-то украинской делегации на переговорах с российской. Ведь задолго до 'оранжевой революции'. Посмотрел бы я на этого Фрейда.
Сновидческая тупость, мне кажется, каким-то образом восполняется острой чувствительностью к языку, который тоже — необъяснимая, неуправляемая, во многом подсознательная стихия. Болезненно трогают языковые проявления — фонетика, морфология, синтаксис, да и вообще все то, что бессмысленно проходили в школе, не подозревая, что это и есть гамма жизни, сама жизнь. Непосредственнее и ощутимее всего действует звучание улицы, но и литературный язык тоже: прозы, еще приближеннее — стихов.
Лексикон Гандлевского — первого порядка, без поиска экзотики. Но выбор слов и словосочетаний таков, что ощущение новизны — непреходяще. Вот в этом стихотворении ощущение 'настоящести', истины возникает в первую очередь от безукоризненного подбора глаголов действия-состояния: ага, соображаешь, всем этим и я занимался, и еще как. Еще — от искусно выстроенного косноязычия, простонародного лепета, интонации неуверенности, в которой только и выступает правда: 'С какой — не растолкуют — стати, / И то сказать, с какой-такой...' Потому, наверное, мне мешают в этих стихах Кьеркегор и Бубер — нечего знакам культуры делать в путаной искренней исповеди. Но раз поэт поставил — значит, надо.
В конце концов, без таких знаков не был бы самим собой Гандлевский, который настаивает на том, что литература есть важнейший источник литературы. И тут, в 'Когда я жил...', отзвук — ритм, слог — его любимого Ходасевича: 'Когда б я долго жил на свете, / Должно быть, на исходе дней / Упали бы соблазнов сети / С несчастной совести моей'. Слышен какой-то очень нынешний голос, да еще с употреблением сегодняшнего паразита 'на самом деле', другого русского парижанина, Анатолия Штейгера (знает его стихи Гандлевский или то нередкая в поэзии заочная перекличка через расстояния и времена?): 'И ты вдруг сядешь ночью на постели / И правду всю увидишь без прикрас / И жизнь — какой она, на самом деле...'
Коренное отличие: у Гандлевского — метафизика, а не психология. Взгляд
Наверное, есть другие методы, и жизнь учит разному, но у меня уже иного не будет: по слово изъявлению определяется человек.
СЕРДЕЧНЫЙ ПРИСТУП
2001
Тут многое красиво сошлось — и фольклорная 'Цыганка с картами, дорога дальняя...'; и песенка Таривердиева, памятная народу со времен рязановской новогодней сказки: 'Начнет выпытывать купе курящее / Про мое прошлое и настоящее'; и пастернаковская 'Вакханалия': 'На шестнадцатой рюмке / Ни в одном он глазу'.
Гандлевский дозу уменьшил вчетверо, что делает честь скромности поэта — или все-таки говорит о лучшем, по сравнению с Пастернаком, знании предмета. Мало кто в русской — а значит, по понятным причинам, и в мировой — поэзии так достоверно доносит феномен пьянства. Чего стоит детально точное, физиологически скрупулезное описание: 'Выйди осенью в чистое поле, / Ветром родины лоб остуди. / Жаркой розой глоток алкоголя / Разворачивается в груди'. Семисложный глагол движется медленно и плавно, лепесток за лепестком раз-во-ра-чи-ва-ет-ся — разливаясь горячей волной после стакана, приступая к сердцу, обволакивая душу.
Однажды в Москве, к тому же для досадного извращения не где-нибудь, а на любимых Патриарших прудах, у меня случился приступ межреберной невралгии. Потом врачи произносили и другие слова — 'остеохондроз', еще какие-то, все равно это непонятно, а главное — произносили потом. Полдня я был уверен, что инфаркт. Что может так подняться в груди, как в кино показывают извержение вулкана?
Очень больно. Очень страшно. Очень убедительно.
Все близкие и дорогие мне люди так именно и помирали: отец, мать, Юрка Подниекс, Довлатов, Бродский. Не лучше же я их. Менее близкие и под машины попадали, и от рака умирали, но эти — непременно от инфаркта. Так что возникло ощущение чего-то вроде наследственности.
Уверенность была полная, оттого настроился на торжественный лад. Попросил Гандлевского: 'Посвяти мне, пожалуйста, стихотворение'. Он отвечает: 'Посвящал уже'. Напоминаю: 'То не стихи были, а прозаическое эссе, а теперь я стихи хочу. И вообще, не торгуйся, пожалуйста, в такой момент'. Он черство говорит: 'Я подумаю'. Попытался воздействовать: 'Особо некогда думать. Давай, я тебя пока вином угощу'. Стоим, пьем вино. Точнее, он пьет, а я даже слюну проглотить не могу от дикой боли. Повернуться не в состоянии, слова еле произношу, молчу, как Тютчев, чувства скрываю, скорбно настраиваюсь.
Приехали вместе в больницу, там мне сделали кардиограмму, с вызовом протянули. Объясняю: 'Я же не понимаю ничего в этих зигзагах. Для меня можно хоть в коридоре от руки нарисовать'. Тогда и сообщили про остеохондроз и межреберную. Переспрашиваю: 'Извините, означают ли ваши слова, что я не помру?' Говорят: 'Прямо сейчас нет, но вообще обязательно'. Юмор, Зощенко, начинаю понимать, возвращаюсь к жизни.
Кое-как долетел до Праги, домой. Неделю играл в Кафку. Когда человек просыпается в виде