Председатель колхоза предостерег: к единственным их соседям, в совхоз Подовинный, дорогу занесло, даже на лыжах трудно будет пройти; но вот, если ему охота, он может завернуть в заказник, там ученые живут, почвы исследуют, бирюками стали в уединении, так что им приятно будет послушать человека из райцентра. Билял тут же и покатил в заказник.
В самой просторной комнате конторы он увидел нарядную, свежую елку, чему немало удивился — Новый-то год прошел. Но оказалось, что ученый люд, праздновавший Новый год кто в кругу семьи, кто у друзей в Перми (заказник принадлежал Пермскому университету), теперь, собравшись вместе, решили отметить зимний праздник по старому стилю. Билял свалился как снег на голову. Но он бы скорей умер, чем отказался прочитать здесь лекцию! То ли вид у него был очень решительный, то ли директор заказника оказался великодушным человеком, — словом, именно он сказал:
— А в самом деле, товарищи, почему бы нам не послушать лекцию о… о чем ваша лекция, молодой человек?
— О происхождении жизни на земле, — ответил Билял.
— Замечательно, — сказал профессор. — Грядет Новый год, и нам будет любопытно совершить экскурсию в не столь отдаленные времена.
И Билял прочитал лекцию. Все было нормально, рассказывал он потом. Его, правда, немного удивила серьезность публики. В деревнях, бывало, слушатели начинали улыбаться, едва он поднимался на сцену, такой юный, хрупкий, ершистый даже на вид. А тут — полнейшая серьезность, так что он даже не стал укорачивать свою лекцию, как иногда он делывал в колхозных клубах, видя скуку на лицах у слушателей.
— А теперь мы хотим вас отблагодарить, молодой человек, — сказал профессор, — и приглашаем вместе с нами встретить Новый год.
Он, конечно, тут же согласился. Да и не ехать же на ночь глядя. Он потом рассказывал, что это был незабываемый вечер, никогда ни в каких залах, ни в каких компаниях он не чувствовал себя так хорошо, как в том доме, окруженном ночными снегами. Профессор с упоением пел старые романсы, а Катя Свидерская, аспирантка биофака, отменно плясала. Захмелев от вина и дружелюбия хозяев, Билял схватился за гитару и уже до конца веселья не выпускал ее из рук. В конце концов он совсем разошелся и спел, как говорится, под занавес неотразимое:
Катя Свидерская хлопала в ладоши и хохотала, щеки ее цвели алыми маками. Как он был счастлив, но как все быстро кончилось! Ах, если бы еще немного продлить, чтобы все это не ушло в сон, — и он вдруг объявил, что едет немедленно. Его, конечно, отговаривали, он был неумолим, и в конце концов от него отступились, в особенности когда Катя Свидерская заявила, что станет на лыжи и проводит его.
Метель, шевельнувшаяся было с вечера, к ночи улеглась, сияла мягкая, сердобольная луна, рассказывал он потом. Сперва они катили молча, только дыша морозным воздухом и как бы отряхая с себя хмель и усталость веселья. Его переполняло что-то давнее, невысказанное, и он, остановившись, заговорил:
— А там еще первородный хаос, поглядите же, Катя! Каждая звезда — огромное облако. Белая звезда, голубая… а видели вы желтую звезду? А вон та кажется красной. Вдруг обернется еще одним солнцем? И наша Земля когда-то была желтой звездой и долго-долго остывала, стала красной звездой…
— Послушайте, Билял, откуда вы взялись? Я уж забывать стала, что на свете есть поэты… В красной рубашоночке, хорошенький такой! Ха-ха-ха!.. Никогда не слыхала такой прелестной песенки…
— Катя, я мечтаю учиться в Москве. На археолога. Или журналиста. Или… не знаю, может быть, я учился бы там, где и вы.
— А потом приехали бы в избушку посреди степи и корпели над солонцами. И мучились бы: как же сделать так, чтобы здесь росла пшеница и давала двадцать центнеров с гектара. Ваша степь, Билял, еще туманность. Туманность Коелы. Звучит? Под зноем кипят, сгорают солонцы, после дождя — это липкая масса, которая потом затвердевает. Сквозь нее не пробиться колосу. Почва трескается, трещины разрывают ее…
— Катя… вот я думаю: чем бы я мог вам помочь? Ну, может быть, надо вскапывать землю, чтобы поглубже в нее заглянуть. Я бы ходил с вами и копал бы эту землю, снимал с нее солонцовый панцирь…
Они порядком отдалились — домик с заснеженными купами деревьев скрылся из виду. Луна остывала, теряла яркость, утренне краснела.
— Пожалуй, хватит, — сказала Катя. — Я валюсь от усталости. Оставайтесь у нас. Или езжайте побыстрей.
— Я не останусь, — сказал он поспешно, — я обязательно поеду! — В нем еще не остыл жар его желания ехать и мечтать. — Прощайте, Катя! Я вам буду писать.
— Пишите, — сказала она и рукою в варежке хлопнула его по щеке.
Он вернулся в городок утром, еле доплелся до дому и проспал до вечера. Когда он поднялся и вышел на улицу, сияла все та же полная мягкая луна. Ему подумалось, что в его жизни уже была такая луна, такой же вечер, но было это так давно, и он показался себе умудренным, счастливым, будто прожил целую жизнь и есть что вспомнить. Вот, пожалуй, и все, что оставила бы в нем та новогодняя, по старому стилю, ночь. И, может быть, он никогда не появился бы в заказнике, не посмел бы. Он просто запомнил бы это на всю жизнь.
Но — то ли прогулка оказалась для Кати роковой, то ли позже она простудилась, — но спустя всего лишь несколько дней после их встречи Катя заболела двусторонним воспалением легких. Ее привезли в городскую больницу. Она не была одинока, возле неотлучно находился кто-нибудь из коллег. Когда прошло самое страшное и она могла сидеть, разговаривать, прогуливаться по коридору, она заскучала. Я, говорила она потом Билялу, заскучала от одного вида предупредительных, постных, осточертевших коллег.
И вот она сказала одному из них, что хочет непременно видеть поэта, который читал у них лекцию о происхождении жизни. Тот не сразу сообразил, о ком она говорит, а сообразив, пустился разыскивать Биляла. А Билял тоже не сразу понял, о какой Свидерской ему говорят, но в следующий миг, поняв, ужасно перепугался… чего? — уж не встречи ли, которая могла смазать всю прелесть той первой в подлунной снежной пустыне?
Напрасно он пугался: она показалась ему еще милей, еще ласковей. Но, главное, несмотря на беззащитность положения, она была все так же весела, горда и… покровительственна. (Он, я думаю, потерялся бы, поник, если бы ему дали понять, что надеются на его рыцарскую доблесть, защиту и прочее в таком духе; нет, ему предпочтительнее было находиться на положении робкого, кроткого воздыхателя, не питающего надежды ни на какое особенное расположение.) Он являлся к ней каждый день в положенные часы, а потом к нему так привыкли нянечки и сестры, что пускали, когда бы он ни пришел. Однако работа, ставшая ему ненавистной, требовала вылазок в деревни, и он, не задумываясь, оставил ее. «Буду работать на звероферме», — ей первой объявил он, а там рассказывал о черно-бурых лисицах, голубых песцах, о будущих своих опытах на звероферме, но покамест не спешил связывать себя службой. «Ей полезно молоко», — сказали ему, и он по утрам покупал у соседей молоко, сливал в термос и гнал дедушкину лошадку, чтобы привезти молоко еще теплым. Он успевал явиться к ней в палату еще до завтрака и умиленно глядел, как она пьет молоко. Потом уезжал обратно, распрягал лошадь, чистил в конюшне, разгребал снег во дворе — только чтобы занять себя до вечера, до того часа, когда можно будет опять ехать в больницу.
Они облюбовали себе залец, где иногда показывали кино, и сиживали там подолгу. Она только убегала минут на десять, чтобы съесть скромный больничный ужин, и опять возвращалась. Видя его решительность, когда он проникал к ней в любое время и оговорил у врача право сидеть в этом зальце,