дедушке Хемету!
Билял хорошо знал своего деда, заранее рассчитывал на его милость и все же волновался. Хемет чинил дверцу клети. Он выслушал внука, не проронив ни слова и ни разу не взглянув туда, где смиренно стояла девушка. Наконец он прервал сумбурную речь внука:
— Ты слишком длинно говоришь и заставляешь девушку ждать. — И принялся сметать стружку и щепу. Билял будто ждал еще чего-то. Дедушка сказал: — Я теперь почти не бываю наверху, так что проветри хорошенько.
«Все у нас началось в ту ночь, — рассказывал Билял. — Все началось и кончилось в ту ночь. Я это позже понял. Но я до сих пор не понимаю, как он выследил нас. И чего добивался — тоже не пойму. Тогда я вроде понимал: он всполошился, перепугался за юного, целомудренного своего отпрыска, хотя вот уж никогда бы не подумал, что обо мне он так печется…»
Сморенная долгим хождением, побледневшая — она все еще была слаба после болезни — Катя полулежала на широкой, покрытой кошмой лавке («она лежала в счастливом изнеможении, можешь мне поверить, и говорила, мило смеясь, что нет на свете ложа лучшего, чем эта широкая, под кошмой, лавка. И тут… я стоял перед нею на коленях и шептал не знаю что, я прикладывал ее прохладные руки к своим горячим щекам и шептал так самозабвенно, так исступленно — наверно, я просил ее быть моей навечно. И тут… она отвечала мне не помню что… и тут я услышал, почувствовал, подумал… нет, это как ударило: а ведь за дверью кто-то стоит — отец или кто-то из соглядатаев, посланных им».).
Билял прошел в потемках сеней, отворил дверь на крыльцо и в тот же миг увидел Апуша. Билял вышел, спиною припер дверь и сказал:
— Если ты пришел к дедушке, то он внизу.
— Знаю, — ответил Апуш. — Мне велели привести тебя домой.
— Кто? — спросил он с ненавистью.
— Велели поломать гитару, взвалить тебя на загорбок и притащить домой, как если бы я тебя под забором нашел. А если ты будешь сопротивляться, то и наподдавать. Конечно, не очень сильно — так мне велели. — Он тихо засмеялся и спросил участливо: — Может, сам придешь? Я уйду, а ты следом, а?
— Нет! — сказал он, и Апуш повернулся, сошел с крыльца, затем послышалось, как он перелезает через забор.
Кажется, Катя ничего не поняла — ну, вышел, поговорил с дедушкой и вернулся.
Но этим не кончилось. «Кто отворил калитку? Ведь Апуш, покидая двор, перелезал через забор — стало быть, калитка была заперта. Ведь не могла же мама перелезть через забор, а брат не стал бы возвращаться, чтобы отворить калитку… И никто не стучал, и дедушка спал. Значит, это он пришел, перелез через забор, отворил калитку и сказал матери: «Иди!» Услышал, почувствовал? — не знаю, но я опять вышел, открыл дверь, и на крыльце стояла мама.
— Сынок, — сказала она, — сынок, если ты знаешься с недостойной женщиной, то послушайся меня, опомнись. Иди домой. Или хотя бы только прогони ее.
— Да вы… да тот, кто сказал это, сам не стоит ее мизинца!
К матери он не испытывал ни злости, ни даже досады. Вот она явилась, тихая, кроткая, и он может сказать ей о Кате.
— Все равно о нас подумают плохо, — сказала мать с такою обреченностью в голосе, что он вздрогнул. — Все равно плохо подумают, сынок. Твоя бабушка…
— Будь проклят тот человек, который о бабушке так говорит! — вскричал он отчаянным шепотом. — Пусть он умрет. Да, пусть он умрет!..
Мать вскинула руки:
— Замолчи! Замолчи, замолчи…
И он уже знал: только отец мог сказать такое и научить мать, только он!
— Мама… — Он протянул руку и коснулся мокрого от слез лица.
Она молча отстранилась и боком стала спускаться с крыльца. Проследив, как она скрылась в потемках двора, он вернулся в дом и застал Катю одетой.
— Мы точно попали в дом к ведьме, пока она летала на метле, — сказала она, смеясь и вздрагивая. — И ведьма не дает нам уснуть. Нет, нет, — пресекла она, — только не смей ничего объяснять… Мальчик ты мой! — сказала она ласково и погладила его ладонью по щеке.
Он ухватил ладонь и крепко прижал к своему лицу, как, бывало, прижимал ладонь мамы, каждой жилочкой ощущая, что весь он принадлежит ей, что она добра и бессмертна, его мама, его жена. Но сколько горечи было в этом ощущении! Он, едва поднявшись до мужчины, вдруг свалился в ребячьем упоении в лоно почти что материнской ласковости, снисхождения, всепрощения. Но он был бы смешон, когда бы попытался в тот час доказать ей свое мужество.
Они ушли, едва обозначился рассвет. Спустились к реке. Он отвязал лодку, извлек из тальниковых зарослей весла. Они плыли по течению, окутанные надводным знобящим туманцем. До санатория по извилистой медленной реке было вдвое дольше, чем сухопутьем. Жаркий полдень застал их на воде. Они причалились к берегу, где не было ни души, и улегшись в тени тальника, уснули как убитые…
Если бы все на том закончилось, Билял, пожалуй, мог бы посчитать ночное происшествие наваждением, плодом трусливого воображения, тем более что и Катя вела себя так, будто ничего необычного не произошло. Но именно в этот безмятежный час, когда они спали на пустынном берегу, а потом опять плыли на воде, гуляли в соснах, окружавших санаторий, — именно в этот час Якуб разговаривал с директором заказника. С умною миной на лице он сперва пустился в экскурс в минувшее, когда на Коеле сажалась шелюга, чтобы удержать пески, затем предложил профессору кое-какие материалы, касающиеся песков Коелы; впрочем, вряд ли профессору все это не было известно. Наконец он заговорил о Кате. Он так и сказал, что интересуется Катей Свидерской (а не сказал ли — ее моральным обликом?), потому что, дескать, его сын влюблен в нее и она тоже небезразлична к его сыну.
Не знаю, интересовался ли он в действительности моральной чистотой. Но, может быть, и интересовался, может быть, он и не прочь был женить сына на ученой девице. Профессор-то его отбрил: он-де предпочитает не совать носа в личные дела своих сотрудников, если только им не грозит несчастье. Вы думаете, он охладился ответом профессора? Ничуть не бывало. Он вскоре же отправился в санаторий и нашел там Катю. О чем они говорили, осталось тайной. Однако через полгода Катя написала Билялу, что его отец предлагал ей узаконить, что ли, их связь. Опять же, зачем, зачем? Тут уж только мои собственные догадки: неглупый человек, он, возможно, стыдился своего ханжеского пыла; но если ему виделся шанс, хотя бы один из ста, закончить дело свадьбой, он не преминул бы его использовать. Чтобы венчать всю эту историю победой. А там — пусть-ка упрекнут его в ханжестве!
Свои хождения к профессору и Кате он благоразумно скрыл от сына.
Эти три или четыре месяца, пока она работала в заказнике после санатория, они виделись почти каждый день и сохранили благодаря тактичному умолчанию Кати нежные, спокойные отношения. Эти отношения, видать, навеяли на него благодушие и безмятежность — он не слишком огорчился ее отъездом, который означал, по его мнению, лишь следующий этап в их связях. Теперь он частенько говорил:
— Вот соберусь в Пермь. Да, да, я поеду в Пермь!
Но прособирался три или четыре месяца, наконец получил отпуск, выбрал для нее самую красивую шкурку голубого песца и тронулся в путь. Помятый, иззябший, с хозяйственной сумкой в руке, он очутился в утреннем морозном городе. Он помнил наизусть адреса ее квартиры и университета, но ни за что бы не отважился явиться по одному из них. Полдня он ходил, как маятник, от ее дома до университета, пока наконец упорство его не вознаградилось — он увидел, как она сходит по широким каменным ступеням университетского подъезда. Он ринулся наискосок по улице, со слепою ловкостью лавируя между автомобилями и пешеходами, видя впереди только ее лицо, обрамленное белой заячьей шапочкой, завязанной у подбородка. Он заметил ее провожатого, только оказавшись лицом к лицу с ними. Он растерялся, но уже в следующий миг каким-то заученным, машинальным жестом извлек из сумки шкурку голубого песца и протянул ей.
— Что, что? — удивился ее провожатый, перехватывая шкурку. — Слушай, это наверняка темный товарец. Такие вещи на улице не покупаются…
Он закричал: