Билял сидел за столом и ужасался своему поступку:
— Я, п-представляешь, п-подарил этому оболтусу книгу!
— В самом деле, — сказал я, — ведь ты и сам не прочитал.
— Да черт с ней, что не прочитал! Но почему я подарил этому оболтусу?
Деля собрала горку тарелок и ушла мыть их на кухню.
— Ты потому подарил, — ответил я Билялу, — что хотел быть вежливым хозяином, вежливым, деликатным. Потому ты и в магазин побежал, а Делю заставил угощение готовить. Неужели тебе так ценно мнение Алмы или ее оболтуса?
— А? — встрепенулся он. — Ты сказал…
— Излишек самолюбия вредит достоинству.
Он сидел и печально кивал головой. Закончив дела на кухне, вернулась Деля, увидела наше уныние и решила, видать, рассеять его. Она поставила пластинку с цыганскими романсами. Но нам было не до музыки.
— К черту, — буркнул Билял, — не терплю гостей.
Перед любым гостем он становился как бы ниже ростом, меньше достоинством, и вот такой-то он силился показать себя иным. Но чем больше он старался, тем заметней было в нем лебезение. Иногда ему удавалось сбросить с себя лебезение, но тогда оно обращалось в небрежность, заносчивость. Незамысловатость поведения почти не удавалась ему, ничего не мог он с собой поделать — это сидело в нем прочно, неискоренимо. Он был обречен на притворство.
Напряжение между ними росло. Однако ни тогда, ни позже не было не только скандалов, но и мелких ссор. Во многом это объяснялось терпимостью Дели, которая, впрочем, переживалась им столь же болезненно, как если бы были скандалы. Ее терпимость он принимал как поблажку, снисходительность, а вот уж чего не хотел он принимать ни от кого.
Но он стремился к общности: так, летом собрался с Делей в экспедицию по пещерам, но простудился и вернулся через три дня. Она, не закончив дела, поспешила за ним и была удивлена (и, может быть, возмущена), застав его не только здоровым, но и довольнехоньким. Он смеялся, дурил, кричал, что любит ее, любит родичей всех скопом и каждого в отдельности. Все объяснилось просто: его опять взяли в ветлечебницу и флигелек, сказали, он тоже может занять, как прежде.
Он тут же и забросил все дела по благоустройству квартиры. И тут меня как осенило: боже мой, да ведь он так рьяно обустраивал их жилище не потому, что он крот-накопитель, не из любви к имуществу и уютному существованию среди ящиков с цветами и аквариумов, нет! — на короткий благословенный срок он получал свободу распоряжаться в своем обиталище. Но сородичи из городка и тут не оставили его в покое. И он, бедный, отчаявшийся, видать, решил: нет, нет от них спасения, они везде его отыщут и будут совать нос в его жизнь, распоряжаться его отношениями в семье, его собственным ребенком! И — вот он, спасительный флигелек. Но и там, видать, он вздрагивает от каждого звука за окном: не явился ли за ним отец, не ввалится ли Алма, не свяжут ли его и не поведут ли опять в квартиру, тесную от темной полированной мебели?
3
Отчиму было пятьдесят восемь лет, когда его свалил жестокий инфаркт. Он поехал на испытания бульдозера в пригородный совхоз, там машина капризничала, он нервничал, садился сам за управление, выскакивал исправлять неполадки. Тут его и схватило…
Накануне я поздно вернулся из командировки и спал очень крепко, когда всполошно зазвонили у двери. Я вскочил, машинально глянул на часы — было одиннадцать утра — и пошел отворять. На пороге стояла Наталья Пименова. Нервно хохотнув, она прошла в переднюю, обдав меня запахом дождя.
— Чего ты тянешься? А, впрочем… — Двинула плечом, и я едва успел подхватить ее мокрый плащ, — Вижу, ты ничего еще не знаешь. Булатов в больнице.
— Что с ним?.. А ты откуда знаешь?.. (Она уже несколько лет не работала на заводе.)
Она внезапно всхлипнула и тут же вытерла глаза.
— Я пришла на завод проситься к Булатову. Говорят: ждите, будет с часу на час. А потом: он в больнице трубников.
— Что, что с ним? Почему ты не говоришь?
— Не знаю. — Она так и не взглянула на меня, а шарила быстрым неосмысленным взглядом по комнате, куда я втащил ее почти насильно. — Я не должна была плакать перед тобой. Ну, ладно. Ты один дома? С меня хватит пикантных выходок. Я бы хотела видеть Булатова, когда ему полегчает. Дай мне твой телефон.
Я записал номер и протянул ей бумажку. Она молча подвигала плечами, я поднес ей плащ.
— Я полгода как не живу с Салтыковым, — сказала она уже у порога.
— Постой…
— Я ничего тебе больше не скажу, — почти зловеще оборвала она меня.
— В какой больнице отец?
— У трубников. Это была ближайшая, ведь они ехали из Сосновки. До свидания!
Я тут же стал звонить в больницу. В трубке слышались частые гудки, я нажимал на рычаг и опять принимался крутить диск. Отворилась дверь. Шуршание плаща почему-то взбесило меня.
— Ты еще тут?
— Тут, — машинально ответила мама. — Я бежала сказать тебе.
— Не могу в больницу дозвониться. Сейчас закажу такси. Ведь мы поедем?
Не отвечая, не снимая плаща, прошла она в комнату отчима и оставалась там, пока я звонил. Наконец я заказал машину и зашел к ней. Она сидела у двери на раскладном стуле — комната вся открыта была взгляду. Она вздрогнула, когда я вошел.
— Скоро дадут машину? Я так хочу есть, Возьму, пожалуй, хлеба.
В эту минуту зазвонил телефон. Она вскочила, уроки в стул, но прошла мимо звонящего телефона на кухню. Подавали машину. Снимая с вешалки плащ, я на мгновение почувствовал какую-то апатию, похожую на апатию недомогания. Вышла мать, держа в одной руке кусок хлеба, в другой целлофановый кулек с кусочками сыра. Она подтолкнула меня рукой, в которой держала свой кулек.
В кабине смрадно пахло сыростью и отработанным газом. Чувствуя дурноту, я закрыл глаза и откинулся на спинку сиденья. И тут же толкнула меня в бок, заговорила мама:
— Кто была эта женщина? Вылетела как чумная, какие-то белые глаза… как спешила — с дурной-то вестью!.. — Голос у нее прозвучал с дрожью, презрительно.
— Это была жена Алеши, — ответил я. — Успокойся.
Она засмеялась, и опять голос у нее дрожал и срывался.
— Господи… к нему небось уже собираются с цветами… оравой!
Расплатившись с таксистом, мы взбежали на высокое каменное крыльцо больницы. В холле дежурная сестра, глянув в список, отказалась пропустить нас. Мама взяла меня за локоть и увела в дальний угол холла.
— Я непременно пройду, да, да! — Тут она увидела в своей руке целлофановый кулек и, почти с остервенением смяв его, сунула в сумочку. — А ты… нет-нет, ты поедешь домой! — И опять схватила меня за локоть, повела и у двери подтолкнула меня в спину.
В тамбуре между стеклянными высокими дверями обдало меня холодом и сыростью. Ступай, подумал я с обидой, делай что хочешь, а мне никто не запретит стоять здесь.
И все-таки я поехал домой, как-то враз легко и великодушно простив маму. В положениях, выходящих из череды обыкновенно житейских, в ней проявлялось что-то сильное — это я не раз замечал, — что-то упрямое, неуступчивое и в то же время наивное и доброе.
Да, жизнь наша по ту сторону теперешнего нашего несчастья была на исходе. Что-то обещало нам будущее?..