В один день можно всю свою прошлую, пусть всего лишь вчерашнюю, жизнь превратить в память о минувшем. Нечто подобное произошло и со мной.
Я увидел: отчим стар и, может быть, дни его сочтены. Я увидел: и мама стара. И все, что волновало меня в наших отношениях, вся моя растерянность перед тайной их связей, все мои обиды в минувшем принадлежат прошлому и уже не волнуют меня. Я стал ловить себя на снисходительном или, если хотите, великодушном отношении к моим родителям. Я стал равнодушней и нежней к матери. Попробую это объяснить: прежде, очень любя маму, я был строг к ней и не прощал всего, что мне в ней не нравилось, я способен был на выходки безжалостные, единственная цель которых была в том, чтобы сокрушить все ее слабости и недостатки и увидеть ее безукоризненно прекрасной. А сейчас я был нежен в обращении, улавливал малейшие колебания в ее настроении и силился ей помочь. Но душа моя уже не трепетала в волнении.
Совсем, кажется, недавно я мечтал, чтобы мы с нею оставались хоть на день, хоть на два одни. Это были хорошие дни: Булатов уезжал в командировку, а мы оставались вдвоем; нет, мы не отчуждали отчима, наоборот, случалось, целые вечера только и делали, что говорили о нем. Мы искренно скучали без него и, однако же, не торопили его приезд.
А сейчас я просто терялся, оказываясь с нею один на один. Но, слава богу, квартира не пустовала в эти дни: заходили сослуживцы отчима, наведывались знакомые мамы, с которыми она работала еще в детдоме, почти каждый день приходили мои братья. Надолго исчезнувший было Апуш являлся теперь с неукоснительной четкостью. Чесаный, бритый, в голубой нейлоновой рубашке, при галстуке, он оставлял у порога черные лакированные штиблеты и на цыпочках проходил в комнату. Он сидел на диване, пошлепывал тапками по полу и спрашивал подозрительно:
— А что, к дяде Зинату еще нельзя?
— Нельзя, милый, — отвечала мама.
— Ну так расскажите, — требовал он обиженно.
Он смешил маму, и все, что она рассказывала о Булатове, звучало забавно и весело. Апуш слушал, уткнувшись взглядом в свои обтянутые шевиотом колени, сопел и в конце концов, кажется, задремывал. Но стоило маме замолчать, он тут же подымал глаза и требовал:
— Ну, что дальше?
Выслушав до конца, он молча поднимался и шел в переднюю, долго надевал свои лакированные штиблеты, потом говорил нам:
— Ну, желаю скорого выздоровления, — как будто мы с матерью болели и нас он проведывал.
Его визиты делались, что называется, от души. Но во всем этом было что-то тяжеловесное, почти гнетущее — или собственные заботы не умел он оставлять за порогом, или хождения к нам принимал как нелегкую, скучную обузу.
Но мне его посещения нравились. Вот сижу я в комнате отчима, курю, верчу в руках книжку, но мне не читается, я невольно прислушиваюсь к звукам в коридоре. Наконец раздается дребезжание звонка, и я иду отворять. Апуш. И в этот момент от него точно отделяется его часть, упорная, настырная, неукротимая, — и головой мне в живот, и хохоток, потопывание ножками, шмыганье носом. Апуш, смутно матерясь, сует кулаком в спину сыночку и тут же пресекает возмущение:
— Н-ну, не хнычь!
Оба склоняются расшнуровывать ботинки. Мальчик разувается первый, выпрямляется, обдает меня блеском очков и широкой улыбкой и, скользнув мимо, исчезает в комнате. Мы проходим с Апушем в комнату и садимся рядом на диван.
В комнате неистребимый запах машины. Рядом с книжными полками, тоже впитавшими запах машин, на дощатой стенке висят разнокалиберные ключи, на специальных полках деревянные и металлические модели автогрейдеров, бульдозеров и скреперов. На других полках — пепельницы, сифон, керамические чашки, пять или шесть будильников, подаренных отчиму по разным случаям. Вдоль стен прислонились раскладные стулья; их нечасто трогали, только тогда, когда в комнату набивались его работники. В стенном шкафу отчим хранил меховую, крытую брезентом, куртку, штаны, похожие на штаны зимовщиков, теплую меховую шапку и сапоги. Все это он надевал, отправляясь на испытания. Он не обязан был садиться сам и ехать куда-то к черту на кулички, чтобы перерыть там горы земли. Но он говорил: «Я не могу не ехать. Это все равно как если бы я тренировал зверя, а выступал с ним на арене другой».
В первую минуту мой брат глупо-завороженно озирает принадлежности комнаты, затем с тревогой прислушивается к топанью, погромыхиванию, похохатыванию в соседней комнате: там Наби повытаскивал свои игрушки, оставшиеся еще с незапамятных пор, когда они жили у нас, — сейчас он самозабвенно играет.
— Да пусть себе играет, — говорю я.
— Играет! Это ж такой лоб вырос, а все в игрушки играет.
И тут в дверях появляется Наби, очки сияют, рот до ушей, под носом блестит. В руке игрушечный грузовик.
— Ступай, ступай, — ворчит Апуш, и мальчик исчезает. — Ну, ты видишь, какой он? И все друзья у него во-от такие сопляки, первоклашки.
— Ну и ничего, — успокаиваю я Апуша, — он мальчишка неплохой, но трудно ему со сверстниками.
— Да, да, — кивает он монотонно и грустно. — Он учится не то чтобы совсем уж плохо… только вот у нас на участке стали вывешивать листочки, как чей ребенок учится. И получается, мой-то не первый, не- ет.
Я смеюсь:
— А зачем тебе, чтобы он был первый?
Апуш от моего смеха вскидывается, глаза блестят самолюбиво.
— Но отец-то у него первый! По всем показателям! А когда сына касается, тут он, выходит, уступает. Ты бы позанимался с ним, а?
— Пусть приходит.
Вот он встал, прошелся вдоль книжных полок, потрогал корешки.
— Книг-то сколько! Наверно, не все Булатов читает, а? Ведь не может быть, чтобы все он читал? — Апуш засмеялся, со скрипом потер бритую скулу. — Ну, собака! Я говорю, есть же такие собаки! В книжном магазине нынче был. Подхожу к прилавку, вижу — добрая книженция лежит, вся лощеная, ее в руки взять забоишься. Однако беру и думаю: сейчас купить или потом как-нибудь зайду? А тут подходит фраер, весь в бороде. Глянул через мое плечо и говорит: «А-а, про искусство!» И еще рукой махнул. А только я положил книгу, он тут же хвать — и к продавщице: заверните, пожалуйста, Я его за руку: стой, говорю, кто первый эту книгу увидел и взял в руки? Ну да что, ругаться, что ли, с ним, Вот собака, а?
— Не горюй, — сказал я.
— Вот и продавщица: не горюй, говорит, а погляди — тут у меня специальный отдел есть, найдется кое-что интересное. А в том ее отделе все старые книги. Нет, думаю, если ты такая умная, бери себе это старье и ставь на полку, если не стыдно этакую рвань на полированную мебель ставить.
Оскорбленное чувство причудливо мешалось в нем с чувством победным: хотя бородатый прощелыга и увел у него из-под носа нарядную книгу, но уж продавщице-то не удалось обвести его вокруг пальца, — а в том, что они были заодно, он ничуть не сомневался и, между прочим, был недалек от истины.
Я не сразу обратил внимание на то, как уверенно, удовлетворенно он пребывает у нас, и только потом как осенило: да ведь нет Булатова! Нет Булатова, чей внимательный и насмешливый взгляд колол его, не давая воли его непосредственности и самодовольству.
…Наби прибежал с игрушечным автомобилем в руке.
— Папа, ну, папа же!..
А он сидит, смотрит прямо на сына, но словно и не видит, сидит и скорбно рассуждает:
— У других дети как дети, и если уж учатся в шестом классе, так разбираются в таких вопросах, что иной отец только загривок почешет и подумает: вот дети растут, дай бог им здоровья, только бы войны проклятой не было! И отец такому сыну уже велосипед с моторчиком, а то и мотоцикл купить готов…
— Папа, а кто думает? Ты думаешь?