— Передавай привет, — сказал он. — Да скажи, дескать, с кошкой не положено.
Я взял у гардеробщицы халат, переобулся в тапки и с замирающим сердцем стал подниматься по лестнице. Я взошел на третий этаж, свернул в коридор налево, шаги мои точно зарывались в толстую ковровую дорожку.
Сестра показала мне палату. Дверь туда была отворена настежь. Я увидел две огромные железные кровати с приспособлениями — подымать, опускать больного, — одна пустовала, на другой, распростершись во всю ее длину, лежал отчим. На его осунувшемся помолодевшем лице меня поразила печать смирения и безнадежного покоя.
Я молча подошел к кровати. Глаза отчима сощурились, он выпростал из-под одеяла руку и протянул ее мне. Я взял его руку, сжал и даже встряхнул, чему он удовлетворенно усмехнулся.
— Какая погода? — спросил он деловито, как будто сейчас же собирался на улицу. Лицо его оживилось, покой и смирение оставили его.
— Ветрено, — сказал я. Он кивнул. Я сказал: — А мы ведь с Апушем пришли. Но только у него за пазухой кошка, так что его не пустили.
— И правильно сделали, — сказал он. — Ну его к черту, верно? Он за жисть потолковать любит, а я не люблю. Он, по-моему, ждет от таких разговоров какой-нибудь премудрости для личного пользования. А я не знаю никаких премудростей.
Мы замолчали. Стерильная, недомашняя светлота царила в палате, высвечивая отчима с его руками поверх одеяла, слишком чистыми, как бы удлинившимися, с лицом тоже слишком чистым, почти прозрачным и тоже как бы удлинившимся.
— А что, кошка у него сиамская? — спросил он. — Ох, и злющие кошки!
— Не знаю какая. Но очень красивая. Ты слушаешь меня?
— Да, да. Но мне ничего не хочется… нет, ничего.
То, что я принял в первую минуту за смирение на его лице, было апатией. Его кажущийся интерес к Апушевой кошке был всего лишь не вполне осознаваемой хитростью — не говорить ни о чем сложном. Опять мы продолжительно молчали. Потом он проговорил:
— Пожалуй, не стоит заставлять его так долго ждать.
Я кивнул и, помедлив еще с минуту, встал.
— Я приду завтра.
— Завтра, — повторил он ровным голосом, пошевелил рукой под одеялом, но не выпростал ее. Он только поднял глаза, едва прищурил, потом спокойно отвел от меня.
На лестнице меня обогнала гардеробщица. Она несла кошку, крепко прижав ее к рыхлому боку. Мы одновременно вышли в вестибюль, и она поднесла, нет, сунула кошку прямо в руки опешившему Апушу. Кошка взвизгнула.
— Держи крепче и не думай, что я еще раз побегу за ней. И отчаливай, отчаливай, а то у нас польта воруют! — Она зло расхохоталась.
— Так, так, — бормотал Апуш. Пот тек по его лицу, он прерывисто дышал и все ближе придвигался к гардеробщице. — Вы… где ее поймали? Мне только знать, а не было ли там какого-нибудь кота. Ведь больно прытко она скакнула от меня.
Гардеробщица возмутилась:
— Откуда в терапии коты возьмутся?
И только тут Апуш заметил меня и облегченно вздохнул.
Мы вышли на высокое крыльцо. Было ветрено, клочья серых туч носились по небу. В больничном саду растеребило ветром листья деревьев. Запах зелени носился вперемежку с запахом лекарств. Вид у Апуша был утомленный, но вовсе не отчаянный. Запихивая кошку подальше за пазуху, он бормотал:
— Может, Веселовский и пришел… Вот мученье-то, а? Я в городке и знать не знал, что существуют сиамские кошки, которых надо за пазухой носить для их удовольствия. Давай посидим.
Мы сели на скамейку, закурили. Ветер задувал за отвороты плаща, неприятно холодил, но я даже не пошевелился. На меня нашло чувство сиротства, почти потери. И — равнодушие ко всему, что не относилось к отчиму, к его смерти, в которой я почему-то не сомневался теперь.
— Он что-то задумал, — услышал я голос Апуша. — Он что-то задумал, и за ним неплохо бы последить.
— О ком ты говоришь?
— О Биляле, — сказал он тихо, и я уловил какую-то робость в его голосе. — Он говорит: жизнь не удалась. Такие, как он, не умеют врать.
— А он и не врет, — сказал я.
— Вот и я о том же. Он ведь встречался с Алмой, и она ему обещала… ну, что приглядит за его сынишкой, пока у него все решится…
— Что — решится?
— Не знаю. Только я думаю, он навострился куда-то бежать. Может быть, опять в Пермь.
— Ерунда, — сказал я неуверенно.
Зачем он встречался с Алмой? И что все это значит? Пока только одно: терпя крушение, он не нашел ничего лучшего, как обратить свои взоры на городок — так, по крайней мере, надежней. Он отчаялся управлять собой и отдавался во власть привычного. Но полной уверенности, что все именно так, у меня не было.
В конце мая отчима выписали из больницы. Врачи удивлялись его стойкости, но не надеялись, что он выживет, и не скрывали этого от меня и мамы. Они, пожалуй, считали, что дают ему возможность умереть дома.
Он лежал на широкой приземистой тахте с видом полнейшей апатии, какой-то монотонной, унылой терпимости; отсутствие капризов, сентиментальности, резких скачков в настроении только подчеркивало его состояние. Ежедневно к нему приходила беленькая хрупкая девушка-врач, измеряла давление, прослушивала сердце. Вечером являлась сестра и делала уколы. Сестру Булатов встречал спокойно, но появление врача его раздражало. Однажды он сказал сидевшему возле него Билялу:
— Вот она ходит и каждый раз не надеется застать меня в живых.
— Что вы! — заволновался Билял. — Мне кажется, вам все-таки лучше…
Но отчим сделал непроницаемое лицо, и Билял замолчал. Он приезжал почти каждый день, как бы искупая этим свое отсутствие в самый опасный момент. Врач, кажется, считала его сыном больного и не без удовольствия принимала его почтительное и немного суетливое обращение. Вместе с Билялом приезжал Нурчик, самый младший из нашего племени. Он гордился дружбой со старшими братьями и души не чаял в Булатове. Когда он, удрав из городка, явился к нам, мама тут же потребовала водворить его в родительский дом. Однако мы с отчимом взяли инициативу в свои руки, уговорив мальчишку сдать в механический техникум. Сперва он в техникум не хотел (а на завод его не взяли по малости лет), но, сдав экзамены и поселившись в общежитии, остался очень доволен. При виде Нурчика Булатов приветливо оживлялся: сознание причастности к судьбе парнишки, я думаю, усиливало его симпатию.
Между тем неприязненное отношение к врачу проявилось у Булатова явно и, надо сказать, бестактно. Он встретил ее словами:
— Что толку в том, что вы ходите каждый день?
Она буквально онемела от его слов.
— Да, да — что толку!..
Конечно, это был каприз, отчаяние, надежда вызвать какие-то перемены — в самом деле, нельзя же без конца прослушивать сердце и мерить давление. Девушка вдруг заплакала и сказала, что в конце концов ее просто обязывают ходить ежедневно, иначе она не может, и если каждый ее пациент будет так капризничать и все такое в этом роде, Под конец, громко всхлипнув, пожаловалась неизвестно кому:
— Надо же так! За все эти недели даже не спросить, как меня зовут.
Отчим порскнул от смеха и спросил:
— Так как же вас зовут?
— Аня.
Он вдруг стал выпрастывать руки из-под одеяла, затем взялся за спинку кровати и стал подтягивать тело. Аня бросилась к нему, но он уже сидел, держась вскинутыми руками за спинку кровати. Пот градом