атташе, и переводчика. Он сообщил премьер-министру, что Молотов принял предложение по поводу пакта и хочет, чтобы в Москву срочно отправилась делегация для заключения соглашения. Симович, не теряя времени, позвонил Нинчичу, своему министру иностранных дел, поручив ему назначить Гавриловича главой делегации, с тем чтобы переговоры могли начаться еще до прибытия остальных ее членов{737}.
Когда Лебедев встретился с Нинчичем на следующее утро, у него создалось впечатление, что в кабинете произошел раскол. Как он подозревал, в последней попытке предотвратить конфликт югославское правительство хотело использовать в Берлине советский противовес. Оно несколько наивно предполагало, будто Гитлер оставит Югославию в покое, если Сталин объявит ему, что «СССР имеет большую симпатию к югославскому народу». С другой стороны, решимость кабинета противостоять нажиму англичан по вопросу открытия нового фронта на Балканах, конечно, успокоила Сталина{738} . В Москве испытывали смешанные чувства в связи с переворотом и открывшимися благодаря ему возможностями. Тимошенко, по-видимому, возлагал большие надежды на способность югославов дать отпор немецкому вторжению, тогда как Сталин рассматривал соглашение ограниченного действия как козырь в своей сложной дипломатической игре. Главной его целью являлось сохранение нейтралитета Советского Союза и признание сфер его интересов. Ограниченность ближайших целей отразилась даже в инструкциях Жданова Коминтерну. «Балканские события, — заявлял он, — не меняют общей установки… Германскую экспансию на Балканах мы не одобряем. Но это не означает, что мы отходим от пакта с Германией и поворачиваем в сторону Англии»{739}. Переворот предоставлял благословенную возможность отсрочить конфронтацию с Германией: разумно составленное соглашение с югославами могло сдержать Гитлера и привести его за стол переговоров. Если же начнутся военные действия, Советский Союз все еще мог бы оставаться нейтральным, устроив так, что югославы свяжут вермахту руки по крайней мере на два месяца, и тем самым оттянув начало войны с ним самим как минимум на год. Этим объясняются советские предложения поставки вооружений и продовольствия Югославии, сделанные, пока не стали очевидны масштабы ее поражения{740} . Таким образом, параметры переговоров были определены еще до прибытия югославской делегации в Москву. Они обусловливались общим желанием обоих правительств избежать войны, а не организовать эффективное сопротивление Гитлеру. Прилагались усилия, чтобы, отнюдь не аннулируя соглашение с Германией, модифицировать его так, что оно «будет целиком поставлено в зависимость от интересов Югославии»{741}.
Тем временем спешно организовывалась отправка югославской делегации в Москву через Стамбул. Однако оформление виз заняло все утро, и два офицера смогли вылететь на борту специального самолета лишь ближе к полудню 2 апреля. Разрываясь между желанием действовать и боязнью провокации, русские попросили удалить с самолета опознавательные знаки. Долетев из Белграда через Салоники до Стамбула, делегаты в результате какой-то непонятной ошибки отклонились в сторону Анкары. Произошла короткая задержка, прежде чем они смогли проследовать к Одессе и, наконец, приземлились в Москве ранним вечером 4 апреля{742}.
Как надеялся Сталин, одной лишь демонстрации солидарности с Югославией будет достаточно, чтобы удержать Гитлера от нападения на нее. Однако, пока делегация еще была в пути, положение круто изменилось. Нарастающий поток зловещей информации о развертывании германских сил с явно наступательными целями на их границах заставил югославов повысить ставки и добиваться всестороннего военно-политического альянса с Советским Союзом. Естественно, это предложение должно было быть сначала представлено Сталину, но Вышинский не сомневался, что «едва ли целесообразно заключение таких соглашений». Югославам лучше остерегаться провокаций, и английских, и немецких, демонстрируя при этом свою силу, так как «независимость страны лучше всего можно сохранить, сохранив сильную армию». Тем не менее, Гаврилович стоял на своем, подчеркивая, что его правительство «горячо желает и ожидает союза с СССР»{743}. И действительно, Лебедева вызвали к премьер-министру и поставили перед fait accompli: югославское правительство рассматривало соглашение как «уже существующее, даже если на практике оно еще не подписано». Симович рассчитывал, что «решительный советский демарш в Берлине остановит интервенцию или, во всяком случае, даст Югославии время завершить мобилизацию». Когда неизбежность военных действий стала очевидной, русских попросили послать в Югославию войска и оружие. Чтобы побудить Сталина к действиям, Симович поделился с ним информацией, полученной от принца Павла, которому Гитлер на их недавней встрече говорил о своем намерении напасть на Советский Союз{744}.
Со 2-го по 4-е апреля поток пугающих сведений обострил дилемму, стоявшую перед Сталиным. Из ставки Геринга агент «Корсиканец» сообщал, что к событиям в Югославии армия отнеслась «чрезвычайно серьезно». Штаб люфтваффе «проводит активную подготовку действий против Югославии, которые скоро должны последовать». Усиленные приготовления к операции в Югославии заставили «временно» отказаться от подготовки войны с Советским Союзом. По его предположениям, пробудившим в Москве дальнейшие надежды, штаб люфтваффе опасался, что кампания займет 3–4 недели, «отодвигается нападение на Советский Союз и этим самым вызывается опасение, что момент акции против СССР будет упущен»{745}. Как полагал «Софокл» в Белграде, немцы прибегли к психологическому давлению на югославов, чтобы заставить их отказаться от сотрудничества с Советским Союзом. Югославам передали слова Гитлера: «Мы в мае начинаем войну с СССР, через 7 дней будем в Москве». Их военный атташе в Берлине собрал информацию, из которой в конце концов составился совершенно точный план немецкого наступления на СССР тремя группами войск под командованием фельдмаршалов Рундштедта, Листа и Бека. Тем не менее, сталинскую тактику еще можно оправдать, так как донесение заканчивалось выводом, что нападению будет предшествовать ультимативное требование присоединиться к Оси и предоставить экономические концессии. Теперь важно было не сделать неверного шага{746}.
Переговоры с югославской миссией открылись, омраченные этими донесениями, ранним вечером 4 апреля. Сразу стало ясно, что русские настроены резко против идеи военного альянса, который немцы обязательно сочтут откровенной провокацией. Они приводили шаткие доводы технического характера: якобы такое соглашение требует «серьезного взаимного изучения сил, которыми располагают стороны для обеспечения подобной договоренности». Взамен они предлагали договор о дружбе и ненападении. Прощупывая почву, Молотов уведомил Шуленбурга, как того требовали статьи пакта Молотова — Риббентропа, о решении подписать договор такого рода. Донесение Шуленбурга в Берлин намеренно затушевывает драматичный характер беседы. Развитие событий в Югославии грозило свести на нет его усилия сделать Гитлера современным Бисмарком. В своих прежних донесениях Шуленбург отмахивался от слухов о советском военном вмешательстве, объявляя их «гнусной интригой югославов»{747}. Надеясь отговорить русских от продолжения переговоров, он предупредил, что близость по времени заключения соглашения и событий в Белграде «произведет странное впечатление в Берлине». Молотов старался подчеркнуть ограниченность соглашения и указывал, что германо-югославский договор «идет дальше, чем договор о ненападении между СССР и Югославией», подразумевая остающееся в силе присоединение югославов к Оси.
Русские протоколы, однако, обнаруживают напряженный и кислый тон встречи. Шуленбург открыто предупредил Молотова, что бурные протесты против Германии в Белграде Берлин непременно сочтет «враждебным актом». Он ронял прозрачные намеки на замыслы немцев, выражая сомнение в действительности германо-югославского пакта, так как подписавшие его уже сидели в белградской тюрьме. Страстные доводы Молотова в защиту соглашения, принятого «после долгих размышлений» и направленного на сохранение добрых отношений с Германией, он пропускал мимо ушей. Все, что мог сказать Шуленбург: он «надеется, что не он, а тов. Молотов окажется прав». Своим коллегам он выразил опасение, как бы на этот раз Советский Союз в своих протестах не зашел «слишком далеко». Известие о его скором отъезде в Берлин