годы единственные существа, не знающие ни нужды, ни страха, ни голода.
У них вдосталь еды.
У них вдосталь свежего солоноватого питья.
Люди только и делают, что производят для них пищу: когда рождаются, когда испражняются, когда умирают.
Они ползают по лицу роженицы и пьют кровь, стекающую по ее ногам. Они садятся на младенцев, на подростков, мужчин, женщин, стариков и их дерьмо, на свежую еду и на ее гниющие остатки, на живых и на мертвых, потому что все вокруг, и даже человек, мнящий себя повелителем всего живого, для них всего лишь пища, в которой нет уже ни капли величия. Мы для них просто еда, если не брать во внимание то, что пожирая наши тела, они не могут вкусить ни наши воспоминания, ни нашу скорбь, ни наши дела…
Он сделал еще шаг, окунаясь в душное, смердящее сотнями старых смертей болото воспоминаний, в котором была одна особенная, незабываемая, самая страшная для него, видавшего многое. А Иегуда видел много такого, о чем не хотелось ни вспоминать, ни рассказывать.
Перед ним встали подпирающие раскаленное небо четыре креста.
Тела, повисшие на них…
Цепочка стражи, замершая кольцом вокруг невысокого холма, блеск кольчуг и шлемов второго оцепления, за которым тяжело дышала потная толпа.
Казнимым перебили голени – такова была милость Пилата, и за это ему можно было сказать спасибо. Не случись того, и смерть могла бы прийти за распятыми не сегодня, а на следующий день (удивительно все же живуч человек!), и мучения были бы умножены многократно.
А так – никому из них не суждено было дожить до заката.
В груди Гестаса уже булькало, и он то и дело отрыгивал бледную и пузырящуюся легочную кровь.
Варрава не потерял сознание, но разум, казалось, уже покинул его тело, и он жевал собственный распухший язык, черным обрубком торчащий между растрескавшихся губ.
Иегуда знал этих двоих: отважного силача, поросшего с ног до головы, словно мехом, черными волосами Варраву, неделю назад убившего троих римских легионеров и успевшего ранить четвертого до того момента, как на него набросили ловчую сеть. И болезненно худого, веселого и жестокого, как сам Аид, Гестаса, пытавшегося отправить «за реку» самого Ирода Антипу, но взятого по сообщению доносчика. В городе могло не хватать пекарей, но доносчиков, работающих на первосвященника Ханнана и его брата Иосифа Каиафу[89], всегда было в избытке.
Третьего распятого – грузного, коротконогого, похожего на жука Гисмаса, который теперь тряс разбитой головой, словно слепая лошадь, Иегуда не знал, хотя слышал о нем немало. И того, что он слышал, вполне хватало, чтобы сделать выводы – этот совершенно мирный с виду иудей, отец семерых детей и кузнец от Бога, в бою стоил двух таких, как Гестас и Варрава.
Трех зелотов, умирающих на крестах, было жаль до всхлипа, но смотреть на то, как солнце выжигает остатки сил и разума из человека, который стал Иегуде более чем братом и ближе, чем отцом, было выше человеческих сил. Но приходилось смотреть. Хоть толпа была многочисленна, затеряться в ней для человека, которого ищут, было сложной задачей. Лохмотья прокаженного, укрывающие его тело и лицо от посторонних взглядов, мешали видеть и дышать, под слоями полотна, укутывающими голову, словно кокон, Иегуда обливался потом, подобно посетителю терм. Соленые потоки заливали лицо и жгли глаза, но благодаря этому Иегуда не чувствовал своих слез. Да, он плакал. И ничего не мог с этим поделать. Но слезы не приносили ему облегчения – только становилось хуже и, казалось, что еще немного, и сердце, не выдержав, станет на половине удара.
Он знал, что смерть Иешуа будет страшна. Он видел смерть на кресте не раз и не два. Для людей его убеждений, для его товарищей, такая гибель была более естественной, чем смерть в постели. Но человек, который умирал сейчас от ран, ожогов и обезвоживания… Он не должен был так умирать!
Обожженная беспощадным солнцем кожа, раны с вывороченными краями и копошащиеся в них насекомые – оводы, мухи, осы, грызущие набухшую плоть, откладывающие яйца в еще живое тело. Там, где шипы тернового венца вонзились в голову до самой кости, вздулись шишки, наполненные желтой жидкостью, глаза закисли гноем так, что не было никакой возможности их открыть, да и сил на это не было. Только вздымалась от тяжелого дыхания грудь, да табличка с надписью «Царь Иудейский», наспех прибитая к навершию, вздрагивала от ударов агонизирующего сердца.
Надпись получилась глумливой – нацарапавший ее сириец плохо знал хибру и сделал две грамматические ошибки.
Воздух плыл и слоился от жара, льющегося с неба и поднимающегося от земли, гудела толпа, не желающая расходиться. Откровенно скучали и мучились на солнце легионеры.
Иешуа был все еще жив. И черная шевелящаяся масса, облепившая его безволосое тело, упивалась остатками жизни, все еще теплившимися в нем…
Иегуда затряс головой и едва не упал, сделав еще шаг – он словно окунулся в давний страшный полдень и вновь ощутил на запавших щеках выжженные слезами борозды.
И услышал голос, полный муки и нездешнего, нечеловеческого страдания, произнесший тихо, но так, что каждое слово было слышно всем, стоящим на Лысой горе:
– Или, Или! Лама савахфани?[90]
Или не было этого голоса?
Нынче был другой день. И другой год.
Но снова повторялись…
Солнце.
Трупы.
Мухи.
Чьи-то сдавленные рыдания.
Стоящий у стены мужчина сделал полшага вперед, чтобы поддержать Иегуду под руку, но тот уже обрел равновесие и стал плечом к плечу с Элезаром, стараясь не втягивать в легкие запах свежей, еще не свернувшейся крови.
– Ты звал меня? – спросил он и сам удивился тому, как спокойно звучат его слова.
– Я прошу тебя помочь похоронить мертвых. Возьми женщин. Сильные руки нужны мне для строительства стены. Похоже, что у нас осталось всего несколько дней.
– Я рад, что ты понимаешь это…
Элезар обернулся к старику, и Иегуда увидел, что глаза бен Яира черны, как колодцы. Он еще не обезумел, но перешел черту, за которой уже не было возврата – такие глаза были у Элезара бен Шимона в тот день, когда его и его сторонников – сикариев вырезали прямо в Храме люди зелота Иоханана Гискальского. Они сражались, как бешеные, но печать смерти уже лежала на их лицах.
Такие же точно мертвецкие глаза были у Иоханана Гискальского, когда он, забрызганный кровью соотечественников, брел по внутреннему двору Храма – эзрат Исраэль,[91] оскальзываясь в темных лужах, стоящих на белоснежном каменном полу.
Словно он знал, что пройдет совсем немного времени, и их обоих: и его, и могучего бар Гиору проведут улицами Рима во время триумфа Тита, удавят и бросят гнить на мусорной куче.
А презираемые зелотами и сикариями римские евреи, продажные предатели, недостойные и жалкие люди, тайно, рискуя жизнью, подберут их тела и похоронят согласно иудейскому обычаю за городскими воротами.
Бывает, что человек еще жив, но уже находится на стороне смерти.