четвёрку тему по математике и тайком от «старшаков» поговорил с Надей Ляшко. Она рассказала ему свою историю, новости с «воли» и попыталась подарить Серафиму надежду, что они обязательно выберутся из интерната.
Но Серафим и так это знал. Они выберутся любым путём, когда это будет для них спасительно. Бог ведь обещал, что и вoлос без Его произволения не упадёт с головы человека. А тут весь человек, целый. Неужто Бог о нём забудет? Он же Бог! Если Серафим и Надя в интернате, значит, так тому и быть. Неспроста они тут, и баста.
Он подарил Наде ломтик серого хлеба и сходил напоследок к Михаилу Натановичу Галайде, выискав предлог, что у него исписалась тетрадь по русскому языку и кончились чернила в ручке. Галайда выдал ему пару стержней и тетрадь, а потом они с большим удовольствием попили чай с дешёвыми карамельками, разговаривая «об жизни».
Последнюю неделю Серафим как-то странно недомогал. Вроде конкретно и не болит ничего, а всё как-то нехорошо. Где-то ноет, где-то стрельнёт… Но плакаться в чужую жилетку Серафим не собирался. Унывать вообще ни к чему. Его отец любил подшучивать, когда замечал в ком-то из родных пустой несчастный взгляд и опущенные книзу уголки губ: «Ты, брат (сестра), не унывай-ка, а не то уши заострятся и хвост вылезет».
Но как ни старался Серафим не поддаваться страху, убеждая себя, что всё от Бога, и надо принимать любой недуг с благодарностью, а не хватало ему рядом мамы и папы, братьев и сестёр, храма, друзей, отца Павла и тёплого сияющего бриллиантом на земле храма, который Серафим любил, как живое существо.
Галайда, понаблюдав за юным гостем, молча достал из сейфа кусок халвы и несколько песочных печенюшек, украшенных мармеладом.
– Ешь, отрок, – разрешил он. – Эти продукты и в пост можно употреблять.
– А вы разве поститесь, Михал Натаныч? – удивился Серафим.
Галайда почесал за ухом, отхлебнул чай.
– Ну, а что ж не поститься-то мне? Бог постился, а я, значит, в кусты? Это мне не гоже. Иоанн Кронштадтский вон маялся желудком, а и то строго постился. Во какой веры был человек.
– А вы почему уверовали?
– Да вот, видишь, пришлось уверовать-то.
Галайда заискрился улыбкой.
– У нас в селе после войны уже, когда Хрущёв к власти-то пришёл, стали церковь разбирать. А я ж был такой эдакий правильный, куда деваться. Помогаю рушить-то. Не поможешь, пострадаешь. А страданье не за Бога страшная штука, я тебе скажу. Оно такое – мать отчаянья и предательства. Вот и боялись страдать от властей больше, чем за Бога страдать. Понимаешь, Серафим?
– Понимаю. Папа журнал один выписывает, так я читаю. По истории там в каждом номере статьи. И все будто глаза открывают, – сказал Серафим.
– И я читаю, – кивнул Михаил Натанович. – Очень мне нравится.
– И что там дальше – с церковью-то? – напомнил Серафим.
– Полез я на купол вместе с одним идейным. Уж как он радовался, что крест сорвёт самолично, матерился по-чёрному, а мне как-то, понимаешь, не по себе сталось. Видно, мама за меня, дурака, молилась, не иначе.
– Наверняка, – с готовностью согласился Серафим. – И что дальше?
Михаил Натанович призадумался, потягивая чай.
– Полыхнуло прямо у лица огнём и жаром – да ослепительно так, будто молния шарахнула, и не короткая, а одна, и не на миг, а с пяток минут. Или даже больше.
– Ух, ты!
– Вот именно. Идейного сразу оземь и шваркнуло. А меня ослепило на целый год. Мама меня в церковь водила, в монастыри. Сперва она в одиночестве меня отмаливала, понимаешь, как оно… А за ней и я на колени упал, лоб расшиб… И