кому можно было бы передать приказ,
но находил только крыс, шнырявших в дерьме и грязи
среди кусков галет и оторванных конечностей.
При его приближении они разлетались
в разные стороны,
словно маленькие серые снаряды.
Он споткнулся о труп молодого солдата,
лежавшего с дулом ружья во рту,
голова застыла в блестящей луже грязи
и окровавленного мозга.
Отец остановился и опустился на колени,
впервые с тех пор, как прибыл во Францию,
оказавшись рядом с тем, кого можно оплакать.
Парень не смог выдержать
беспрерывную, в течение многих часов канонаду, которую
сам отец, постоянно занятый делом, едва слышал.
Но теперь истина открылась ему во всей своей наготе, словно
он был наследником мертвого парня.
Чудовищный грохот, механический,
но нотками человеческого голоса,
громоподобный рев колоссальной, бесстыдно жестокой,
грубой и мстительной ярости, который показался
ему воплощением первобытной,
первородной речи, когда в окопе
его накрыл танк;
покрытые грязью гусеницы
бешено вращались в воздухе
над его головой, и в этом скрежещущем чавкающем
реве края окопа начали осыпаться,
а из темноты на его голову густо посыпались
капли машинного масла.
Теперь, друзья, я знаю, что это
Древняя История, такая же древняя,
как и наши учителя в средней школе, к которым
мы относимся с такой же снисходительностью.
Я твердо это знаю.
Мне ведомо, что кости Первой мировой войны
впечатаны в тектонические плиты под тяжестью других костей, захороненных выше.
Пляжи Европы усеяны покрытыми песком костями,
и крестьяне Европы
лемехами своих плугов вытаскивают из земли
позвоночные столбы убитых.
Реки Европы светятся по ночам
от свободных радикалов кальция в их водах,
археологи из университетских городов Европы
находят под плитами мостовых черепа в касках.
Но послушайте же, что я вам скажу.
Вся история существует только для того,
чтобы сейчас можно было налить пиво в ваши кружки.
Она дарит грустной даме в конце стойки ее пачку «Мальборо»,
придает зеркалу, в котором отражаются бутылки,
его тусклость, и не случайно она освещает нас синим светом неона,
внушая нам чувство иллюзорной свободы.
Сколько лет было тогда отцу —
двадцать четыре, двадцать пять?
Вот он, человек, беззаветно любящий море, бредет,
утопая в окопной грязи,
молодой человек, защищающий чужую страну,
вестовой, зарывшийся в землю, все, что он
сделал, непостижимым образом отрицает
дары его юности, и армия гуннов
наступает на него со всех сторон.
Нельзя сказать, что отец был политическим младенцем — от
своего отца, моего деда Исаака, печатника, он узнал
о сладких ценностях гражданской религии —
социализма.
Он понимал, что немецкие солдаты, которые убьют его,
как только он зашевелится, гораздо ближе к нему
в том, что они приобретают и теряют, чем
к своим же генералам и правителям, которые
погнали их на войну.
Он понимал, что общество имеет
вертикальную, а не горизонтальную структуру и что
за какое-то историческое мгновение до того,
как разразилась война, не художники и интеллектуалы
в кафе Парижа, Вены и Берлина, писавшие
на полотняных салфетках
свои эстетские манифесты,
зажав дымящиеся «Голуаз» и «Нэйви Кат»
между указательными и большими пальцами, но люди,
работавшие на заводах и
вгрызавшиеся в глубины шахт
за жалкие гроши, и школьные учителя, продавцы
больших магазинов и кондукторы трамваев
предположили, что они не французы, не немцы и не итальянцы, но
представители всемирного рабочего класса, который
перепахал все границы и был
порабощен капитализмом и его
монархическими придатками, и что его
националистическая идеология есть
дерьмо чистой воды.
Увы, двадцать восьмого июля наступило отрезвление,
когда серб Принцип застрелил
Габсбургского эрцгерцога Франца Фердинанда,
но еще большей катастрофой стало то,
что австрийская социалистическая партия
послала своих членов записываться
в армию
наравне со всеми прочими.