Вот зачем мы здесь:
За стенами ночного клуба настали плохие времена,
Страна разорена, никто не может работать,
Люди стоят на холодных улицах в длинных хлебных очередях,
Пыльные бури срывают краску с машин, брошенных в пустыне.
Черви обгладывают щеки голодных младенцев в горах,
И нет братьев, которые поделились бы хоть даймом[13],
Во всяком случае, их нет здесь,
на улице перед входом в клуб, где стоят копы,
сжимая в ладонях дубинки и отгоняя нищих за полицейский кордон.
Нищие ждут, когда звездная пара закончит свой танец в темноте,
Снимет с вешалки меховую накидку и шерстяное пальто
И выйдет на улицу ловить такси, швырнув по дороге пару даймов.
Но тщетны ожидания.
Двое звездных танцоров будут продолжать танец:
Он — в своем черном фраке с напомаженными волосами,
И она в серебристом, усыпанном блестками платье,
туго обтягивающем ее ягодицы.
Эти танцоры серебряного экрана,
Вальсирующие круг за кругом,
Прикидывающиеся, что песня скоро закончится,
На самом деле они-то и есть назначенные собиратели даймов.
Они выкручивают наши руки,
залезая в наши тощие кошельки с десятью центами.
Они охотятся за бесценными даймами
Нищих на улицах и статистов на сцене.
Мы — нищие и статисты — приходим сидеть в темноте
по ту или другую сторону от танцующих,
Чтобы танцоры могли освещать все наши ночи,
пока не истечет наше время,
И мы уйдем.
Наша жизнь в темноте
коротка, как песня.
Один-два хора,
и кончено наше время.
Твой и твоей возлюбленной
вальс окончен.
Тьма победила.
Музыка продолжается,
Ваш танец окончен,
Музыка продолжается.
— Я хочу сказать, что нет ни свечей, ни пламени камина, ни одного люмена света.
— Мы танцуем в освещенной темноте.
— Блестят, как золотая проволока, ободки бокалов с вином.
— Танец — наша жизнь. Мы даем темноте танцевать в нашей жизни…
Епископ Пэма оказался совсем не таким, каким я его себе представлял. Маленький, почти крошечный человечек хрупкого сложения, с преждевременно поседевшими волосами. Производит неплохое впечатление, не скупится на время, прям, терпелив, как и подобает священнику. Не преминул сказать, что очень боится пишущей братии, особенно репортеров. Я ответил ему, что тоже их боюсь, поскольку хотя я, вне всякого сомнения, писатель, но никогда не опускался до репортерства. «Я очень рад это слышать. Репортеры ищут конфликтов — от войн до разводов, они паразитируют на междоусобицах и схватках — чем больше крови, тем лучше. А там, где они сталкиваются с сочувствием, стараются описать его полную противоположность… Отец Пембертон, хотя он и чувствует себя ущемленным, является объектом нашей глубокой озабоченности и товарищеского внимания. Вы должны это понять. Это не мелочь, то, что ему приходится испытывать, и я со скорбью поминаю его страдания в своих молитвах. С другой стороны, должен сказать, что эти страдания он по большей части навлек на себя сам. Я люблю его, как дорогого друга, мы вместе учились в Йеле, но — и я говорил ему это прямо в глаза — он так и не смог стряхнуть с себя прах шестидесятых. Его абсолютизм так характерен для поколения, которое повзрослело в то время. Я на несколько лет старше и сумел избежать притяжения этой… воинственности. Но Пэм очертя голову бросился на баррикады и остался на них до сих пор. Изменились темы, но отсутствие гибкости, требование «все или ничего», характерное для него? Это не изменилось ни на йоту».
Епископ улыбнулся.
— В этом отце есть что-то отъявленно евангелическое, вам не кажется? Я шучу.
Вошла женщина, неся поднос с чайными приборами, и поставила его на стол епископа. Некоторое время он возился с чайником.
— Кстати, где сейчас Пэм, может быть, вы знаете, почему он не отвечает на мои звонки?
— Он уехал в Европу.
— Ага, рад слышать. Он решил сменить обстановку.
— В действительности, как мне кажется, он пытается найти исчезнувшие во время войны архивы еврейского гетто.
— Понятно. Не хотите выпить со мной чаю? С лимоном, молоком, сахаром?
— Спасибо, с удовольствием.
— По некотором размышлении, — заговорил епископ, — меня не должно удивлять, что Пэм занялся именно этим, особенно учитывая его одержимость холокостом. Он очень критично относится к послевоенной христианской теологии. Даже пренебрежительно. Хотя каждому, кто возьмет на себя труд посмотреть внимательно, станет ясно, что наша борьба происходит из самых искренних побуждений. Некоторых из нас возмущает его отношение, желание предъявить единоличное право на моральную позицию, которую мы все разделяем. — Он нахмурился. — Чай, как всегда, остыл. Прошу прощения.
— Нет, нет, что вы! Чай хорош, правда хорош.
— Том Пембертон может говорить о холокосте, но в душе у него Вьетнам. Вы, конечно, знаете, кто был его отец.
— Он тоже был духовным лицом…
— Вы могли бы сказать и по-другому: Р. Р. Джон Пембертон, викарий Вирджинии, принадлежащий к Консервативной Англиканской Церкви, непоколебимый страж веры, священнослужитель, который не хотел мирской славы и национальной известности. Однако он совершил акт самопожертвования, подписав обвинения в ереси другого епископа того времени, Джеймса Пайка. Именно поэтому его и помнят. Вы можете прочитать имя Пайка в первом пункте некролога Джона.