— Пэм рассказывал о епископе Пайке.
— Должен был рассказывать… Видите ли, епархия понимает ценность мирской психотерапии. Я настоятельно советовал Пэму обратиться к психологу. Для него более чем достаточно иметь одного отца.
— Не понимаю.
— Пайк оказывал разрушительное влияние. Стоя на кафедре, он сеял сомнения по поводу Непорочного Зачатия, Святой Троицы… было такое впечатление, что уродливая антикультура проникает сквозь церковные стены. Однако на некоторых семинаристов он производил сильное впечатление. Нет ничего невозможного в том, что Пэм интериоризировал их обоих — своего настоящего отца Джона, как представителя традиционной Церкви, и псевдоприемного отца Джима Пайка — и противопоставил их друг другу. Вот вам история, сюжет, конфликт, если вы его ищете. Или это звучит для вас дешевым психологизмом?
— Отчасти да.
— Уверяю вас, что это не так. Надо думать, что при таких противоречиях веры с его разумом Пэм должен был бы уже давно оставить лоно Церкви. С другой стороны, вас не удивляет, что при его диссидентской натуре он все же пришел в Церковь? И если это не… если это не борьба, то мы должны начать говорить о нечистой силе.
Епископ поднялся и посмотрел в фонарь окна.
— Я не хочу этого, я не хочу признать, что подозреваю Пэма в наивности. Он всегда был очень разумен, так что это была бы очень расчетливая наивность. Разве он не должен знать, что вера и разум не несовместимы, что они комплементарны? Разум не меньше, чем вера, освящает этическую жизнь. И то и другое освобождают человека от него самого. Тот ум, который воспринимает математические теоремы, любит и порядок божественного устройства мира. Разум и воображение — это параллельные пути Господа. Им нет нужды пересекаться. Можно, конечно, призвать на помощь перспективу и вообразить, что они сливаются в человеческом опыте… если смотреть на эту точку с большого расстояния.
Пока же могу сказать только одно: самое отталкивающее качество — это гордыня, этот грех самый катастрофичный, здесь коренится и отсюда вырастает все зло, берущее начало в самовозвышении человека, забывшего, как Иисус Христос снизошел к нам, принял человеческий облик и был распят за нас на кресте.
Итак, вот что у меня есть: в юности играл за хоккейную команду школы Святого Павла — он был рослым широкоплечим мальчиком, потом четыре года в колледже Святой Троицы в Коннектикуте. Потом грянули шестидесятые, семинары, сидячие забастовки, марши протеста, ритуальные сожжения призывных карточек, потом проводит лето на Миссисипи, регистрируя черных избирателей, расисты проламывают ему голову, и он, подлечившись, с полной аккредитацией присоединяется к йиппи, пикетирующим Пентагон. Потом происходит следующее: для учебы он выбирает духовную семинарию. Епископ недоумевает почему. Ибо, как сын столпа Церкви, воспитывавшийся во всех приходах от Сиэтла до Верхнего Ист-Сайда, против чего мог бы ополчиться Пэм, как не против отчего дома?
Я напишу о нем, что у молодого человека была вера, пусть даже смутная и неосознанно впитанная с молоком матери. Вероятно, поначалу он был сбит с толку, но постепенно начал видеть, что среди всего этого вьетнамского сумасшествия и насилия, связанного с движением за гражданские права, только Церковь оставалась оплотом истины и душевного равновесия. Вокруг были клирики — и не только епископ Пайк, — но антивоенно настроенные клирики, теологи, проповедовавшие освобождение, служившие образцом принципа гражданского неповиновения, готовые за убеждения дать заковать себя в кандалы и бросить в тюрьму. Мартин Лютер Кинг, Берриганы… что давало им силы? Что двигало ими? Вера стала их редутом. Возмутить ад тоже было делом веры. Итак, перед нами программа, разумная в глазах юноши шестидесятых: он примет Евангелия за то, что они суть, — за учебник революции.
Стрелка его религиозных убеждений металась на все триста шестьдесят градусов веры: такова была истина моего друга, отца Пэма.
Также верно и то, что после года работы в Корпусе мира, о которой я потом расскажу больше, он возвращается в Йель, чтобы закончить диссертацию, и знакомится с молодой женщиной, своей будущей женой, Триш ван ден Меер. Красивой, импозантной, из девушек, окончивших школу в Швейцарии. Триш специализировалась по политологии. Над i она ставила не точку, а кружочек. Отличница, которых он всегда избегал. Итак, они полюбили друг друга.
Триш нравится его хрипловатый баритон, широкое лицо, волосы, постоянно спадающие на лоб, и большой чувственный рот. В нем нет и шести футов роста, но он кажется больше, от него исходит обаяние силы; он студент богословия из хорошей семьи (правда, о его деньгах можно не упоминать), и от него за версту пахнет настоящим мужчиной. Он еще больше привлекает ее тем, что совершенно не осознает своей привлекательности, точно как большая лохматая дворняга. Он носит большие тяжелые очки, которые постоянно сползают на кончик носа, он вынужден их поправлять, и сам этот жест убеждает ее в том, что у него в жизни не все в порядке. О нем надо заботиться. И эта его уязвимость, как просто его удержать и потрясти его воображение, как он жаждет, чтобы она делила его мысли, хотя Триш чувствует, что она нужна ему как надежный слушатель, когда он тренирует свой мозг. Она очарована тем, какую тяжелую жизнь может вести мужчина.
Чем же привлекает его она? В ней есть спокойная сексуальность, она стройная, тренированная блондинка, хорошо играет в теннис, выдерживая пару геймов, бегло говорит по-французски и по- итальянски, в юношеские годы занималась гимнастикой, а ее отец — большая шишка в администрации Джонсона, к которому Том Пембертон испытывает глубокое отвращение.
Дорогой Пемби, я невольно улыбнулся, когда взял ручку и представил себе, какое выражение появится на твоем лице, когда ты обнаружишь в почтовом ящике письмо от тестя. Вот видишь, ты уже этим доставил мне приятный момент. В последние дни они редко выпадают на мою долю, хотя это все же случается в те дни, когда я выхожу в море под парусом, особенно если дует попутный ветер; тогда я ставлю яхту на нужный курс, и мне остается лишь удерживать румпель и наслаждаться брызгами, летящими в лицо. Сейчас я снова хожу на «Hereschoff», помнишь ее, деревянную красавицу с гафельной оснасткой? Не знаю, почему я это сделал. Она не отличается хорошей остойчивостью, не слишком быстроходна, но добротна и без причуд, как надежная первая жена. Когда я выхожу на ней в море, то испытываю мимолетное чувство душевного покоя. Я слышу шелест и плеск скользящего по морю судна, свист стихии, как будто ветер, свет и вода — боги, которые, как закоренелые языческие политеисты, извинившись, вступили в свои права и ведут между собой тихий неспешный разговор. Я не выхожу в море дальше чем на одну или две мили и всегда держусь в виду берега. Не знаю почему, хотя и испытываю острое желание поступить по-другому. Может быть, причиной служит поразительная загрязненность океана, при этом чем дальше в море выходишь, тем больше встречаешь мусора, масляных пятен и всякой неизвестной дряни. А я очень брезглив.
Ты чувствуешь, что я не сразу перешел к сути дела, не правда ли? Это на меня не похоже. Но прежде чем приступить к делу, ради которого я пишу, хочу тебя кое в чем уверить. Я не хочу заполучить тебя назад вместе с твоей отставленной женой. Во-первых, зная вас обоих, не думаю, что это возможно, и, во-вторых, я увидел тебя в более привлекательном свете с тех пор, как мы перестали быть тестем и зятем. Начать с того, что я не могу представить себе, что вы в самом начале друг в друге нашли — то, что было вашим браком, подлежит научному изучению, хотя не я буду его проводить. У меня более важные приоритеты. Приоритеты. Да, ты удивишься, что такие старые перечницы, как я, все еще занимаются делами, и, между прочим, очень серьезными.
«Что значит, в более привлекательном свете?» — спросишь ты, немедленно уцепившись за то, что интересует тебя больше всего. Итак, во-первых, несмотря на очевидные тяготы, которые выпали на твою долю (а одна из них даже попала на страницы газет), ты пребываешь в невинности.
Какие обычные, почти нормальные вещи — разбитая семья, украденное распятие, очередь страждущих за куском мяса и порцией картофельного пюре и мало ли что еще — занимают твои дни. Хочу тебе сказать совершенно искренне, что это род мучительной невинности, я не имею в виду разжигать твой