Иван Алексеевич Бунин

Бунин в своих дневниках

Молчат гробницы, мумии и кости.

Лишь слову жизнь дана:

Из древней тьмы, на мировом погосте.

Звучат лишь Письмена.

И нет у нас иного достоянья!

Умейте же беречь

Хоть в меру сил, в дни злобы и страданья,

Наш дар бессмертный – речь.

7.1.15.

1

Писательница и последняя любовь Бунина Галина Кузнецова рассказывает в своей книге 'Грасский дневник':

'Зашла перед обедом в кабинет. И(ван) А(лексеевич) лежит и читает статью Полнера о дневниках С. А. Толстой. Прочел мне кое-какие выписки (о ревности С. А., о том, что она ревновала ко всему: к книгам, к народу, к прошлому, к будущему, к московским дамам, к той женщине, которую Толстой когда-то еще непременно должен был встретить), потом отложил книгу и стал восхищаться:

– Нет, это отлично! Надо непременно воспользоваться этим, как литературным материалом… 'К народу, к прошлому, к будущему…' Замечательно! И как хорошо сказано, что она была 'промокаема для всех неприятностей!'

А немного погодя:

– И вообще нет ничего лучше дневника. Как ни описывают Софью Андреевну, в дневнике лучше видно. Тут жизнь, как она есть – всего насовано. Нет ничего лучше дневников – все остальное брехня!' (запись от 28 декабря 1928 года).

Конечно, категоричность этого (как и многих иных) утверждения объясняется обычной страстностью Бунина. Но верно и другое: дневник как способ самовыражения он ценил необычайно высоко и недаром сам писал:

‹…дневник одна из самых прекрасных литературных форм. Думаю, что в недалеком будущем эта форма вытеснит все прочие' (запись от 23 февраля 1916 года).

И вот перед нами бунинские дневники, охватывающие более семи десятилетий его жизни.

2

От полудетской влюбленности пятнадцатилетнего юноши в гувернантку соседа-помещика Эмилию Фехнер и до последних, предсмертных ощущений и мыслей ведет, правда, с большими перерывами, Бунин книгу своего пребывания на земле. Замкнутый, можно даже сказать, всю жизнь одинокий, редко и трудно допускавший кого-либо в свое 'святая святых' – внутренний мир, Бунин в дневниках с предельной искренностью и исповедальной силой раскрывает свое 'я' как человек и художник, доверяет дневникам самые заветные мысли и переживания. Он выражает в них свою преданность искусству, выявляет высочайшую степень своей слиянности с природой, остро, почти болезненно чувствуя се, ее красоту, увядание, возрождение, говорит о муках творчества, о предназначении человека, тайне его жизни, выражает собственное страстное жизнелюбие и протест против неизбежности смерти. Это и замечательный, с контрастными светотенями, автопортрет, и 'философский камень', погружающий читателя в глубины бунинских замыслов, и свидетельства зоркого пристрастного очевидца исторических событий (переданных в резко субъективных тонах), и стройная эстетическая программа.

Дневники дают нам – с невозможной ранее полнотой и достоверностью полученное 'из первых рук' представление о цельном мироощущении Бунина, доносят непрерывный, слитый воедино 'восторг и ужас бытия', наполненного для него постоянными 'думами об уходящей жизни' (запись от 21 августа 1914 года). Его возмущает отношение к жизни и смерти на уровне спасительного эгоистического инстинкта, которым в большинстве своем довольствуется в своих трудах и днях человек, его 'тупое отношение' к смерти. 'А ведь кто не ценит жизни,- пишет он там же,- животное, грош ему цена'.

Очень многие записи по сути своей – отдельные и законченные художественные произведения, с собственным сюжетом, композицией и глубоким внутренним смысловым наполнением, в редкостной для Бунина крайне исповедальной форме. Например, запись от 27 июля 1917 года. Она открывается опорной фразой: 'Счастливый прекрасный день'. Кажется, именно об этом – о счастье, о красоте бытия и пойдет речь. Но то лишь вступительный мажорный аккорд. Вся же запись словно небольшое симфоническое произведение, как и полагается этому жанру, трехчастное. Лирическая, спокойная – первая часть,- умиротворяющий, простой старинный быт, смирение с неизбежностью ухода из жизни, подобно сонму предшествующих, ставших 'только смутными образами, только моим воображением', которые, однако, 'всегда со мною, близки и дороги, всегда волнуют меня очарованием прошлого'. Затем картина роскошной летней природы, радостный и яркий солнечный свет, густота сада, отдаленные крики петухов,- все, что понуждает Бунина еще острее ощутить краткость и бедность человеческой жизни вообще (лейтмотив всех дневниковых записей). Слышна песенка девочки трогательной в своей малости кухаркиной дочки, которая 'все бродит под моими окнами в надежде найти что-нибудь, дающее непонятную, но великую радость ее бедному существованию в этом никому из нас непонятном, а все-таки очаровательном земном мире: какой- нибудь пузырек, спичечную коробку с картинкой'. Эта, вторая часть, идет весело, оживленно, хотя уже подступают мерно торжественные звуки вечности – все проходит: 'Я слушаю эту песенку, а думаю о том, как вырастет эта девочка и узнает в свой срок все то, что когда-то и у меня было,- молодость, любовь, надежды'. И вдруг мрачно, торжественно-тяжело – переход к Тиверию, жестокому и страшному тирану, Цезарю ('Почему о Тиверии? Очень странно, но мы невольны в своих думах'). Какой перелет воображения! Тиверий близок и понятен Бунину, как вот эта бедная девочка, ибо жил он 'в сущности очень недавно,- назад всего сорок моих жизней,- и очень, очень немногим отличался от меня…'. Под окном бродит, напевая, кухаркина дочь, а Бунин пишет: 'Вижу, как сидит он в легкой белой одежде, с крупными голыми ногами в зеленоватой шерсти, высокий, рыжий, только что выбритый, и щурится, глядя на блестящий под солнцем, горячий мозаичный пол атрия, на котором лежит, дремлет и порой встряхивает головой, сгоняя с острых ушей мух, его любимая собака…' Вступает третья часть, тема человеческой истории, далекого и вдруг очень близкого прошлого.

Тема эта, тема Тиверия, жила в Бунине, кстати, еще тридцать лет, пока в рассказе 'Возвращаясь в Рим…' он не поставил точку: 'Перед смертью он отправился в Рим. По пути остановился в Тускулуме,- испугался: его любимая змея, которую он всегда возил с собою, была съедена муравьями… Цезарь очнулся, спросил косноязычно: 'Где перстень?' Калигула трясся от страха. Макрон бросил на лицо Цезаря одеяло и быстро задушил его'. Но это будет написано, в лапидарной пушкинской стилистике, в 1936 году, а в дневниковой записи Бунин от Тиверия вновь возвращается к тому, с чего он начал: красота летней природы – перед дождем; начало ливня; дождь до утра, внезапно напомнивший 'детство, свежесть и радость первых дней жизни'.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×