как прикованный, и, разинув рот, глядел ей вслед.
Мне кажется, что предприимчивый священник мог бы составить себе крупное состояние, если бы воздвиг на Стрэнде, поблизости судебных учреждений, маленькую церковь специально для венчания вторым браком тех же самых людей, которые только что окончили в суде свои счеты по первому браку.
Один из моих знакомых уверял меня, что он никогда так не любил свою жену, как в то время, когда она потребовала от него развода и потом, когда выступила против него свидетельницей в одном судебном деле.
— Странные вы существа, господа мужчины! — со смехом говорила однажды в моем присутствии одна очень умная женщина. — Вы сами не знаете, чего хотите и что вам нужно.
Эта дама научилась так смотреть на нас, мужчин, потому что имела несколько случаев близко приглядеться к нам. И я вполне разделяю ее взгляд, потому что тоже достаточно поприсмотрелся к нашему полу. В особенности терпеть не могу одного из нас. Он положительно выводит меня из себя своей непоследовательностью и неустойчивостью. Говорит одно, а делает другое. Умеет проповедовать как какой-нибудь древний мудрец, а поступает как раз наоборот. Отлично знает, что хорошо, но никогда, верно, не делает этого… Но я лучше не стану говорить о нем. Не стоит. Все равно в один прекрасный или дурной день он сделается тем, чем должен сделаться, и его уложат в маленький хорошенький ящик на тщательно приготовленную подстилку, крепко завинтят крышку этого ящика, потом упрячут в укромное местечко близ одной известной мне церкви. Вообще примут все меры, чтобы он лежал спокойно и не имел бы желания встать, чтобы подвергаться новым жизненным неудобствам…
Но я знаю и такого мужчину, который на вышеприведенные слова умной женщины возразил:
— Вы напрасно на нас нападаете, сударыня. Положим, это совершенно верно, что мы, мужчины, — да и одни ли мы? — плохо знаем самих себя, то есть, собственно говоря, свой дух. Я первый откровенно сознаюсь, что почти совсем не знаю своего духа, а то, что я о нем знаю, мне не нравится. Но ведь не я сам сотворил свой дух и не я выбрал себе его. Я более недоволен им, чем вы можете себе представить. Эта тайна кажется мне еще более непроницаемой, чем вам. Однако я должен жить с нею до конца и не могу от нее отделаться. Вам следовало бы пожалеть меня, а не порицать.
Иногда на меня находит такое настроение, когда я от всей души завидую древним пустынникам, которые с такой прямолинейностью и с такой храбростью отчаяния решали задачу жизни. В это время я погружаюсь в мечты о существовании, свободном от тех тончайших, но крепких нитей, которыми опутан наш дух в этой стране лилипутов. Вижу себя перенесенным в какой-нибудь норвежский медвежий уголок, где никто не оспаривает у меня моего королевства. Я один с шумящим сосновым лесом и с блещущими звездами. Чем я там живу — это для меня не вполне ясно. Но много ли мне нужно? Раз в месяц я могу спуститься в населенное место и приобрести все необходимое. Кроме того, я могу промыслить себе кое-что и удочкой. Со мной будут мои собаки и станут говорить мне все, что думают и чувствуют, — говорить своими полными мысли и красноречивыми глазами. Я буду совершать с ними большие прогулки на ничем не стесненном просторе. Мы сообща промыслим себе и пищу, по примеру прежних пустынников, которые превосходно обходились без изысканных ресторанных, клубных и разных званых и незваных обедов и ужинов.
Вечером в обществе моих неизменных четвероногих друзей, с трубкою в зубах, я сидел бы возле пылающего костра и думал бы, думал, пока не додумался бы до истинного знания. Руководимый теми таинственными голосами, которые так ясно раздаются только в пустынях, где нет всезаглушающего городского шума, я, наверное, понял бы, чем назначен быть человек и в чем сущность и цель жизни…
Да, только тогда я узнал бы, чего хочу и куда мне прыгнуть…
VIII
О нашем собственном благородстве
В начале моей писательской карьеры мне часто приходилось встречаться с одним маленьким, подвижным, пылким и увлекающимся англизированным французом, большие глаза которого так и горели ярким пламенем. Он развивал передо мною особенную теорию о будущих судьбах человека. В то время я не придавал этой теории значения, потому что, откровенно говоря, еще не в силах был понять ее; с течением же времени я научился понимать многое, раньше представлявшееся мне темным; понял, между прочим, и теорию этого француза.
Он был не из тех, которые видят рай в отсутствии всяких забот и в ничегонеделании. Его понятие о рае было совершенно своеобразное, не имевшее ничего общего с тем, которое обыкновенно рисуют себе люди…
Кстати, о рае. Когда я был еще ребенком, ничем нельзя было так расстроить меня, как описанием того, что, по мнению некоторых окружавших меня добрых людей, ожидает нас на небесах. Мне твердили, что если я буду хорошим, послушным мальчиком, буду держать себя и свою одежду в чистоте и аккуратности, причесывать голову и не надоедать коту, то я после своей смерти попаду в место, где целые дни только и буду делать, что распевать гимны. Представьте себе такую награду для здорового, резвого мальчика за то, что он будет хорошим! Дальше мне объяснялось, что там, на небесах, не будет ни завтраков, ни обедов, ни чая, ни ужина, — словом, ничего такого. Одна из моих старых тетушек утешала меня, что, если я буду очень хорошим, то, быть может, там изредка угостят меня манной кашкой. Когда же я спросил, можно ли надеяться получать там, тоже хоть изредка, пряничков, яблочек, орешков, вообще какого-нибудь лакомства, тетушка резко отрицала такую возможность. По ее уверениям, там не будет ни школы, ни уроков, зато не будет и никаких игр и забав; не будет и лестниц с перилами, по которым я мог бы съезжать верхом. Единственным моим занятием, развлечением и удовольствием там будет пение гимнов.
— И я должен буду начинать петь, как только встану поутру? — спрашивал я.
— Там, дружок, не будет ни утра, ни вечера, ни дня, ни ночи… Впрочем, день-то будет, один нескончаемый день, — поучала меня тетушка.
— И весь этот день без конца мы должны будем петь? — допытывался я, чувствуя некоторое содрогание.
— Да, дружок. Ты будешь там так счастлив, что и сам захочешь постоянно пить.
— Неужели я никогда от этого не устану и мне не надоест?
— Нет, там не может быть ни усталости, ни голода, ни охоты ко сну, ничего такого. И тебе там никогда не надоест петь гимны.
— И так там будет всегда?
— Да, дружок, всегда, без конца.
— Без конца, как и день?.. А что значит «без конца», тетя? Миллион лет?
— Да, целый миллион, и еще миллион, много миллионов. Говорю тебе: конца там никогда не будет…
Помню, как после таких бесед, лежа ночью в постели, я долго не мог заснуть, представляя себе это ужасное бесконечное райское житье, от которого некуда уйти.
Мы, взрослые, не привыкшие размышлять и живущие готовыми представлениями, напрасно мучим любознательных детей такими объяснениями. Скрытый смысл слов «вечность», «рай», «ад» мы, разумеется, еще меньше можем понять в детстве, чем когда вырастаем и начинаем, будучи одарены пытливым умом, хоть смутно догадываться об истинном значении этих слов; но все-таки терзаемся ими, как страшными пугалами, навязанными нам с детства.
Мой французский приятель был человек настолько деятельный, что представлял себе наше загробное существование не иначе как в виде вихря напряженной и беспрерывной деятельности. Он был уверен, что наш дух последовательно переходит не только через все стадии биологического развития на земле, повторяясь в бесчисленных существованиях, но по мере своей, так сказать, высшей подготовки переносится с низших планет на высшие и повсюду участвует в творческих процессах природы.
Он находил, что отдельные духи скорее достигли бы известных степеней совершенства, если бы могли сливаться в одно неразрывное целое с другими, обладающими теми высшими качествами, которых не