обгоняющий состав. Пассажиры пониженным голосом говорили, что кто-то увидел товарища Сталина в окне, кому-то он будто бы даже рукой помахал. Полустанок был уже южнее станции Лозовая, так что таинственный поезд несомненно вез вождя в Крым. Потом мы ездили из Ялты на автобусе к Ласточкиному Гнезду. Больше тогда по Южному берегу ездить было некуда: от Ливадии до Симеиза шли впритык 'госдачи'. Негромко сообщалось, что в Ливадийском дворце дача Иосифа Виссарионовича, в Воронцовском — Вячеслава Михайловича и проч. Из окна автобуса в сторону моря была видна лишь первая линия обороны — бетонная стена в кустах ежевики, с кусками стекла, вцементированными поверху, по обочине дороги через каждые пятьдесят метров патрули. Впрочем, солдаты держались вольно — с расстегнутыми воротниками посиживали на травке, покусывая травинки.
Вскоре наш жизнерадостный сосед надел ордена и исчез на целый день. 'Видели?' — взволнованно расспрашивали мы вечером. 'Я видел?! — довольно хохотал он. — Да меня дальше первого КП не пустили. Вышел полковник, такой молодой, но, между прочим, Герой Советского Союза, принял направление из Львовского обкома партии. 'Пожалуйста, пройдите сюда'. Дал анкету заполнить. Это такая анкета! Больше тридцати страниц. Я писал, писал, весь вспотел. Через два часа полковник приходит, говорит: 'Вы, наверно, покушать хотите?' Да, говорю, не откажусь. Он вызывает
солдата, мне прямо туда приносят обед… Вы не поверите — борщ, в жизни такого не ел — там не бульон, а чистый жир! Второе — курица, вся желтая! Компот — одна гуща, почти без жидкого. Полковник говорит: 'Вы, наверно, попить хотите?' Говорю, не откажусь. Приносят два стакана какао!' Сказочная калорийность обеда соответствовала сказочной полноте власти, в первый, самый внешний, круг которой был он на несколько часов допущен. Это переживание было самодостаточным, и о собственно цели своего похода он выразился невнятно, что, мол, сказали, что вызовут. Еще и весь следующий день он отсыпался в своем углу.
В тот день после обеда мы купили билеты на прогулочный катер до Симеиза и обратно. Тут было больше возможностей полюбоваться видами Южного берега, чем из автобуса, а меня к тому же любое пребывание на воде по-прежнему, как в детстве, радостно волновало. Назад возвращались после пяти. Было уже не жарко. Я разглядывал берег в свой старый артиллерийский бинокль. В окуляры вплыл Ливадийский дворец. Я увидел, как по дорожке от дворца к пляжу неспешно скатывается открытый лимузин ЗИС-110. Он остановился на площадке над пляжем, из него вышли две женщины в длинных, до земли, штапельных платьях-халатах по советской моде того года, с ними маленькая девочка. Я с интересом их разглядывал, гадая, кто бы это мог быть (и сейчас не представляю себе). Насмотревшись, я перевел бинокль ниже, на пустой пляж. Там были два небольших тента с обыкновенными пляжными топчанами под ними. Один топчан пустовал. Другой был занят. На нем передо мной было выложено с легким наклоном, как продукт на витрине: две желтые босые ступни, черные трусы, над трусами большой желтый живот, за животом лицо с усами. Я услышал собственный визгливый крик: 'Стали-и-ин!' В тот же миг офицер- отдыхающий, стоявший рядом со мной, вырвал у меня бинокль и сам к нему прилип. И все пассажиры катера прихлынули к левому борту, так что катер опасно накренился. Капитан стал громыхать в мегафон, чтобы немедленно отошли от левого борта. И непонятно откуда взявшийся серый катер береговой охраны бесшумно появился между нами и берегом и стал нас оттеснять — мористее, мористее…
Пока мы подходили к Ялте, пассажиры возбужденно галдели, а меня переполняло напряжение, так сильно требовавшее разрядки, что метров за четыреста до пристани я с неожиданной для себя самого отвагой сиганул через борт и поплыл к берегу. Экстраординарность общих переживаний была такова, что вообще-то панически трепетавшая за меня мать отнеслась к этому поступку как к нормальному и встретила меня на берегу без упреков.
И ночью я не мог уснуть, да и никто не мог в трех углах, потому что желающий охранять вождя сосед храпел и время от времени сотрясал воздух другим звуком, на что идиот из своего угла каждый раз восхищенно говорил: 'Вот перднул, так перднул!'
Главы второй не будет
Я пишу не книгу — с началом, серединой и концом, а рассказываю самому себе то, что вспоминаю. Я не мог бы написать книгу о собственной жизни, потому что это означало бы навязать жизни сюжет, структуру, тогда как она бесструктурна и части ее несоразмерны (я уже писал об этом где-то). 'Жизнь без начала и конца. Нас всех подстерегает случай. Над нами сумрак неминучий и призрак Божьего лица', — сказал мой нелюбимый, но неотвязный поэт. Вот именно что сумрак. Вот именно что призрак. И 'если Бог пошлет мне читателей', как сказал другой поэт, то я скажу им: вовсе не обязательно читать эту книгу с начала до конца (тем более, что ни начала, ни, тем более, конца в ней нет). Открывайте где придется.
Перемены места жительства
Правильные дома должны быть четырех-пятиэтажными, с лепными украшениями на фасаде, с колоннами, полуколоннами, кариатидами и львиными мордами. Земля, не покрытая асфальтом, диабазовыми торцами, гранитными или известняковыми плитами, выглядит неряшливо. Если вода, трава, кусты и деревья не очерчены чугунными и гранитными оградами, это уже не город, а деревня. Туда мы ездим летом на дачу. На даче много необычного и приятного. Например, свежий воздух — прохладный ветерок с непонятными, волнующими запахами. На даче гулять ходят не на часок- другой, а с утра до вечера. Но жить надо, конечно же, в городе. На даче нет ничего таинственно-прекрасного, а в городе на каждом шагу.
Примерно так читались бы мои младенческие ощущения, если бы превратились в мысли. Предопределенное местом рождения горожанство, петербуржство к середине жизни стало меня тяготить, но я это не сразу понял. Вторую половину жизни я прожил на свежем воздухе, в Америке. Я не скучаю по городам. Я живу в деревянном доме. Трава, цветы, можжевеловые кусты и яблони перед моим домом ничем не отгорожены от дороги, а за домом — от леса и крутого обрыва над Норковым ручьем. Из леса в наш сад приходят оленихи с оленятами, иногда небольшой черный медведь. С кладбища неподалеку прибегает лиса. А сурки, еноты, белки и, увы, скунсы живут прямо на нашем участке. Вот только что по блесткому мартовскому насту перед моим окном прошли два упитанных рябчика, они крупнее и пестрее, чем те, на которых я охотился на Сахалине. За американские годы я повидал много городов, неделями, а где и месяцами, жил в Нью-Йорке, Риме, Париже, Кёльне, Амстердаме, Венеции, Лондоне. Я полюбил эти города. Только два вызывают унылые воспоминания — Москва и Пекин. Если бы я не отучил себя фантазировать, я бы мог помечтать о квартире — просто pied-a-terre: комната, кухня, балкон — в Барселоне или, допустим, в Мантуе. Но дома я себя чувствую только здесь, в своем деревянном американском жилье на обрыве над ручьем. Есть, однако, область снов, полупросонья, откуда неуклонно выплывают видения мокрых желтых листьев у чугунной ограды, неба всегда пасмурного сквозь толстое смутное стекло стеклянной крыши, гранитных ступеней, уходящих под воду. Я не слезлив, но, застигнутый врасплох случайными строчками: 'Помнишь ли труб заунывные звуки, брызги дождя, полусвет, полутьму..' или'.. только в мутном пролете вокзала мимолетная люстра зажглась…', — могу ощутить жар в заглазье.
Кристалл, из которого начинает разрастаться человеческая личность, родной дом — с четырьмя стенами и очагом, но у меня вместо него несколько городских кварталов между Невским, Невой и Фонтанкой и первые запомнившиеся интерьеры. Среди них, наравне с нашим жильем, присутствуют Пассаж, Дом книги, кафе 'Норд' в подвале и, особенно, библиотека и гостиные Шереметевского особняка (Дома писателей). Когда я услышал, как сожгли и разграбили Дом писателей, я испытал то чувство, которое в плохой прозе описывается словами 'что-то во мне оборвалось': вот и все, и захотел бы вернуться, да некуда.
Первые десять лет жизни прошли в переездах, переменах жилья. Вроде бы когда мама была на сносях, Союз писателей обещал молодой литературной чете комнату, но к моему рождению 15 июня 37-го года комната не подоспела, и нас поселили в 'Европейской' гостинице. Жили недели две в буржуазной