Собственно говоря, самостоятельности в нем не было никогда, кроме самых первых стихов:
«…Тревогу о приснившейся стране,
Где без сомнений скрещивают шпаги,
Любовь в груди скрывают, точно клад,
Не знают лжи, и парусом отваги
Вскипающее море бороздят…»
Эти стихи об Александре Грине несут на себе неистребимую печать Гумилева, но не за это я упрекаю автора их, а за то, что под нажимом «внутреннего редактора», даже не дождавшись замечаний редакторов издательских, он основательно перекроил свои стихи. В нескольких уже послевоенных изданиях исчез со стены гриновской комнаты «портрет Эдгара По» — ведь в этот период «буржуазного мистика» в СССР не жаловали, да и упоминание не русского поэта тогда грозило тем, что автора запишут в космпополиты со всеми «организационными последствиями». И взамен строчки «и на стене портрет Эдгара По» появилась строка, в которой место американского классика заняло какое-то «фото корабля»…
Или вот ещё замена: в довоенном варианте стихотворения было
«Из дерева я вырезал фрегат,
И над окном повесил в шумной школе
На радость смуглоскулых татарчат».
А в послевоенных изданиях поэт выселил татарчат из своих стихов, как Сталин из Крыма, а строка стала ещё оптимистичнее: «На радость всех сбежавшихся ребят».
Сходная операция проведена (опять же во избежание обвинений в «безродном космополитизме») над одним их лучших стихотворений поэта, над «Новгородской Софией»:
«Еще детинца тусклы ризы,
А даль прозрачна и пуста.
София, голубь темносизый,
В лазурных лужах пролита»
……………………………………………….
«Он весь — тугая соразмерность,
Соотношение высот,
Ассиметрия, тяжесть, верность
И сводов медленный полет.
Пчелиный разум Цареграда
Лепил апсиды и притвор…»
А после 1948 года опять же, чтобы не угодить в космополиты, поэт сменил строителей собора:
«Умели пчелы Новаграда
лепить апсиды и притвор'.
Впрочем, и не такое бывало тогда — ведь защитил кто-то диссертацию, доказав, что архитектор Юрий Фельтен не создавал решетку Летнего Сада! Фамилия была у него подозрительно иностранная! Ну, и приписали создание решётки кузнецу Зайцеву!)
И вот в концовке стихотворения о Софийском соборе появляются пионеры, как весёлый контраст мрачной прохладе храма. Эти пионеры регулярно возникают в конце чуть ли не каждого стихотворения на темы прошлого, а в стихах о Царскосельских парках они, вообще единственный увиденный поэтом атрибут современности, и связаны с античными статуями толстой белой ниткой…
Но не все же поэту переделывать старые стихи, приспосабливая их в каждом новом издании к новому зигзагу идеологической линии! И в стихах 1959 года мы видим сжигание акмеистических кораблей во всех смыслах:
Дышал я в пальмах вечным маем
На океанских островах.
(врет поэт, не выездной он был!)
Жил в легкой хижине с Маклаем,
Бродил с Арсеньевым в горах…
И побаловавшись перечислениями экзотических имен и мест, автор истерически открещивается от всего, что не находится в пределах Советского Союза, утешая советского читателя:
«Но что чудес искать далеко!
Они вот здесь живут сейчас,
Где мир, раскинутый широко
Построен нами и для нас!»
И за этой пошлятиной следует бодренький треп о социализме, о 'чуде', которое творят конечно 'простые люди».
Но иногда даже в эти годы наполненные пафосом «чего изволите», проскальзывали у Всеволода Рождественского иные строки — если случайно они были о том, что действительно ему было близко и не противоречило вместе с тем официальной государственной позиции. Такие строки в основном попадаются в стихах о старом Петербурге, о его зодчих и художниках.
«Чтоб в громе пушечных ударов
В Неву входили корабли,
Поставил Адриан Захаров
Маяк отеческой земли.
И этой шпаги острый пламень,
Прорвав седой туман болот,
Фасада выветренный камень
Приподнял в дерзостный полет».
И всё же настораживает и в этих строках нечто казённое. А потому и забаналивающее их… Это что- то сродни сухости казённого классицизма николаевского толка… В хороших вроде строках — опять приспособленчество, но уже не внешнее, как с пионерами, а глубинное. Описывая захаровский ампир, то есть поздний классицизм, поэт тем самым напоминает о новом ампире ХХ в., шумно проявившемся в бесконечных послевоенных подражаниях началу XIX в. о так называемом «сталинском ампире», долженствовавшем самим своим холодным величием вызывать у зрителей нужные идеологам аналогии. Вот это официальное имперское псевдониколаевское 'величие', обозванное позднее 'архитектурными излишествами' и звучит в стихах 'последнего акмеиста'.