нежели «коммунизовывало» их. Ситуация стала меняться лишь по мере «прояснения» социального облика студенчества.
Жизнь студентов той поры складывалась своеобразно: основное время было занято так называемой общественной работой, времени на учебу почти не оставалось. Многие вообще не заканчивали университетов, начиная двигаться по партийной, комсомольской, советской, профсоюзной линиям. Часть студентов считала некоторые учебные предметы ненужными, ставила вопрос о сокращении сроков обучения, о необходимости более узкой специализации, выражала недоверие «старой» профессуре. Появились «пролетарские» неучи. Студенты из «социально чуждых» слоев населения были больше заинтересованы в получении серьезного образования. Результаты «чисток» отражают это: в 1928 году из 712 отчисленных из Ленинградского университета только 75 пострадало за социальное происхождение[576]. «Непролетарским» учащимся приходилось нелегко, но именно из этой уменьшающейся части студенчества вышли многие выдающиеся ученые, обеспечившие успехи советской науки в последующие десятилетия.
Для проведения «общественных мероприятий», без которых не обходился тогда ни один «коллектив», создавались студенческие клубы. Один из первых клубов был создан в 1-м МГУ, где под него приспособили университетскую церковь.
Материальное положение студентов оставалось тяжелым. В начале 1920-х годов они вынуждены были довольствоваться натуральными пайками: несколько буханок хлеба, 2,5 кг сельди, 0,5 кг подсолнечного масла в месяц. Паек выдавался преимущественно рабфаковцам. В 1924 году была установлена единая государственная стипендия в 20 руб., но получали ее не все — к середине 1927 года в Ленинградском университете лишь треть студентов. К концу 1920-х годов стипендией обеспечивалось уже до 75 % учащихся, при ее распределении стала учитываться успеваемость. Но это не решало проблему материального обеспечения. По данным на конец 1924 года в Саратовском университете не имели (соответственно полу) собственных юбок и брюк 4,7 % и 13,9 % учащихся — они носили их по очереди; только 2–3 % студентов систематически употребляли в пищу молоко и коровье масло, а 8,7 % — совсем не обедали, питались всухомятку[577].
Серьезной проблемой являлось обеспечение студентов общежитиями. Для оказания помощи возникали студенческие кооперативы, кассы взаимопомощи. В 1924 году было создано Всесоюзное общество помощи пролетарскому студенчеству, вводились отчисления от зарплат руководящих работников, членов РКП(б).
Во второй половине 1920-х годов у государства стали появляться некоторые средства на капитальный ремонт и строительство, закупку нового оборудования и книг. Так, в Томском университете был проведен ремонт и создан крупный научный центр — Сибирский физико-технический НИИ. Но в целом, в 1920-е годы государство не смогло решить ни образовательных, ни политических задач в сфере высшего образования. Со своей стороны, масса учащихся и, тем более, образованных людей в целом не отличалась особой лояльностью к власти. В этих условиях всякие социокультурные новации становились опасны для системы. А их было предостаточно.
В нэповской России обнаружились совершенно непривычные явления, оказавшие свое влияние на молодежь. А. М. Коллонтай пылко высказала предложения по эротизации общественной жизни, исходя из убеждения, что партийцы, как и весь пролетариат, имеют право на любовь, не отягощенную узами брака[578]. Подобные пылкие призывы обычно расцениваются традиционной средой, как проповедь разврата. Новации Коллонтай были быстро отвергнуты не столько властью, сколько общественностью — возможно, в связи с ростом половых преступлений и сексуальной распущенности — зафиксированных официальной статистикой и описанных в прессе — среди молодежи, причем вовсе не выходцев из «эксплуататорских классов»[579].
Последовала проповедь пролетарско-комсомольского аскетизма: лучшим сублимирующим средством — лекарством от вожделений — была признана общественная работа. Были даже предприняты попытки выработать принципы полового поведения пролетариата — доказывалось, что вмешательство партии в интимную жизнь своих членов допустимо[580]. Пожелания о внедрении более свободной морали обернулись реанимацией традиционных этических норм, выдаваемых за «прогрессивные» формы взаимоотношений полов. И для подобной невероятной трансформации имелись все основания.
Дело в том, что под внешним покровом вседозволенности, опытом молодежных коммун, разгулом проституции скрывалась необычайно высокая степень сексуальной подавленности городской молодежи, причем наиболее образованной ее части. Данные по Ленинграду, относящиеся к 1929 году свидетельствовали, что до 18 лет половую жизнь начали 77,5 % мужчин и 68 % женщин, а в целом по части любвеобильности особо отличались комсомольские активисты[581] . Но по данным других социологических опросов три четверти одесских студентов считали, что нуждаются в более интенсивной половой жизни, а 41 %, напротив, жаловались на половую слабость. При этом одни высказывались в пользу открытия бесплатных публичных домов, другие (до 80 %) пытались навсегда отказаться от половой жизни и выступали за полное переключение сексуальной энергии на социальную активность. При этом оказывалось, что более половины студенток Москвы, Одессы и Омска оставались девственны до 30 лет.
Налицо были крайности. Основательно пошатнулся институт брака: женщины-активистки совершенно по-новому смотрели на семью, меньше половины студенток мечтали о замужестве, четверть юных особ выступала за «свободную любовь». Мастурбация при этом категорически осуждалась[582] — это тоже своего рода рационалистичный «знак времени». Конечно, напряженность в половой сфере порождала скрытую агрессивность. Развернувшаяся в конце 1920-х годов борьба за «комсомольско-коммунистическое целомудрие» усугубила положение.
Некоторые фрейдомарксисты полагали, что истинная социалистическая революция может быть закреплена на социокультурном уровне лишь при поддержке сексуальной революции. К концу 1920-х годов победила противоположная тенденция. Она нашла свое отражение и в других сферах общественной жизни.
Сложности постреволюционного периода нашли свое преломление в литературе, искусстве и театре. Творческие и идейные ориентации деятелей «высокой культуры» отражали многочисленные группы и объединения[583]. В принципе деятели культуры могли куда эффективнее, нежели официальные пропагандисты, помогать пролетарскому государству. Большевики пытались использовать их — неслучайно «руководство» литературой и искусством в 1920-е годы осуществлял Народный комиссариат просвещения во главе с А. В. Луначарским.
Впрочем, довольно скоро стало ясно, что люди власти и деятели культуры не понимают друг друга. В самом начале нэпа Л. Д. Троцкий попытался произвести своеобразную инвентаризацию «советской» художественной литературы. Получилось, что она подразделяется на «мужиковствующую», «футуризм» и «пролетарское искусство». Основная масса писателей оказалась «попутчиками революции», причем «хлыстовствующими». Троцкий, обладавший художественным чутьем, легко распознал выдающиеся достоинства именно «попутчиков» и пренебрежительно отозвался о «пролеткультовцах»[584].
Понятно, что большевики попросту не знали, что делать с авторской стихией. Политическая цензура давно существовала, но она умела реагировать лишь на «антисоветизм» [585]. Ситуацию не изменило появление в 1922 году Главного управления по делам литературы и издательства — Главлита. Похоже, что власть — и это ощущалось по поведению Троцкого — больше надеялась на «объективные законы», способные автоматически избавить от «родимых пятен» низвергнутого капитализма. Так, ко всему, можно было оправдать и недостаток решимости, связанный с ощущением собственной культурной ущербности. Литературный процесс в большей или меньше степени был пущен на самотек. Власть больше надеялась на формирование в писательской среде условий, которые повлекли бы за собой возникновение «самоцензуры», осуществляемой через критику или травлю слишком независимых талантов[586].
Конечно, власть не оставляла попыток навязать искусству некие политико-воспитательные и агитационные функции административно-финансовым путем — эти задачи был призван решать Госиздат.