голос девочки.

Светлое распятье над черными дверьми… —

услышал Арсений еще из прихожей и вспомнил простое и впечатляющее оформление Ликиного Жаворонка: сцена, одетая в черное, и небольшой деревянный крест над порталом, — единственное светлое пятнышко, к которому Лика вся тянулась с костра, когда тот занимался, —

и лечу опять я в Домреми…[3]

В Домреми? Стало быть, ассоциация не случайна? Стало быть, девочка поет тоже о Жанне д'Арк? Осторожно, чтобы не нарушить песню, забыв о новой приятельнице, Арсений пробирался в дальний угол, где обнаружился никем, надо полагать, не замеченный или признанный для сидения негодным, с дырою в обшивке, колченогий стул, пробирался, не сводя глаз со смуглой худышки, что спокойно сидела посередине комнаты и очень уверенно, по-хозяйски управлялась с непомерно большой гитарою:

Свеженькая травка стелется у ног снова, а я — я плету себе венок терно-вый…

Арсению на мгновенье погрезилось, как звездообразная металлическая колючка, ржавая и острая (он не знал толком, что такое терн, и венец всегда представлял сплетенным из колючей проволоки) впивается в высокий лоб певицы, высвобождая каплю густой черной крови, и мелькнуло кощунственное: а что? Ей бы, пожалуй, пошло…

Узкая рука заметалась над струнами как подшибленная птица, гитара загудела огромным пламенем, и на его фоне — рефреном — полетели слова, словно подслушанные у маленькой девочки, когда та, сдерживая слезы, хвастается перед родителями, что вот-де, была у доктора и ни капельки не ревела:

Бьют колокола, а я не плакала: губы сжала…—

слова, абсолютную психологическую достоверность которых как бы утверждала эта удивительная рифма: колокола — плакала, не существующая на бумаге и сверхточная в пении, слова, приоткрывающие завесу над великою тайною человеческого мужества.

Птица умерла. Гитара опять зазвенела тихим арпеджио, и Арсений услышал голос уже оттуда, отрешенный голос прошедшего через костер человека:

…я родине ничего не прощаю и от этого люблю ее еще сильнее.

Сколько ж ей лет? думал Арсений, не сводя глаз с почти детской фигурки на стуле. Во всяком случае, уж никак не больше девятнадцати. Стало быть, Лику в Жаворонке она видеть не могла. А если и видела случайно — понять, запомнить ничего не сумела бы. Откуда же сейчас, через десять, через пятнадцать лет — это возрождение оставшегося на кострище пепла? Какими соками питается? И что ждет хрупкую девочку? Такой же конец, как у Лики? Как у Жанны?

Девочка тем временем пела что-то про Тристана и Изольду, и, хотя голос по-прежнему был чист, а рифмы — по-прежнему, неожиданны, освежающи, холодны, Арсению не хотелось вслушиваться: жалко было терять маленькую Жанну. Он прикрыл глаза, чтобы сохранить ее хоть за веками, и весь этот безумный день со слишком ранним пробуждением, с ресторанным коньяком и кухонным портвейном навалился, закружил, понес куда-то, и только всплыла напоследок в сознании четко произнесенная, отдельно стоящая фраза: спирт следует пить так:

140. 22.06–22.17

Тысячи горящих свечей неверно отражались в изогнутых стальных поверхностях органных труб, и все равно белые стены огромного зала терялись в полумраке. Язычки пламени, колеблясь движениями воздуха от взмахов рук со смычками, от быстрых вдохов гобоистов и флейтистов, перегибались вдвое, втрое, потом вдруг распрямлялись и вытягивались вверх, подобные то лезвиям архангеловых мечей, то стеблям невиданных цветов, склонялись к развернутым на пюпитрах нотам, которые в такие моменты приобретали почти осязаемую рельефность, аппликативность, отделяясь от бумаги, их несущей, — и тут же отворачивались от кабалистики, погружали ее в сотканную из звуков музыки, запаха воска и затаенного дыхания слушателей полутьму. Воск стекал по желтым цилиндрикам и застывал на их стенках, у их подножий, являя метафору человеческой жизни, разрешенную задачу времени, образ вселенной. Соединенные не одними нотами партитуры, но — пусть индивидуальным для каждого инструмента — в основе общим пониманием этой Прощальной симфонии, оркестр не нуждался в дирижере, и никто не мешал видеть стоящую позади, на специальном возвышении, одетую в белое длинное платье и со свечою в руке Лику. Раскаленные частицы углерода, в сущности и составляющие плоть пламени, заставляли глаз настраиваться на яркость собственного свечения и тем самым уводили совсем юное, семнадцатилетнее Ликино лицо на несколько ступеней вниз по шкале освещенности — обобщали его, превращали в образ, в лик.

Партии одна за другою подходили к концу, оставляя за последней нотою не чистые листы бумаги, но обломки горизонтальных решеток, в толстые бледные прутья которых оптический обман превращал сгруппированные по пять, уже не оживленные точками, хвостиками и кружками линии нотоносцев; музыканты задували свечи своих пюпитров, незаметно уходили во тьму. Серые капельдинеры бесшумными тенями двигались по залу, и в тот момент, когда очередная свеча гасла на эстраде, накрывали черными колпачками, закрепленными на концах длинных тростей, сразу несколько язычков пламени, что росли из ветвей огромной бронзовой люстры. Это как бы являлось сигналом для десятка-другого слушателей: они осторожно вставали с кресел и тихо, на цыпочках, оглядываясь назад с выражением т-с-с!.. на лицах, исчезали за дверьми.

Чем меньше света и людей оставалось на эстраде и в зале, чем грустнее и одиноче становилась теряющая исполнителей музыка, тем ярче обозначалось видение в белом, и никак невозможно было понять тех, кому доставало сил уходить от него.

Последний скрипач доигрывал партию стоя, с центром тяжести на одной ноге, готовый исчезнуть в следующую секунду, собственно, уже находясь где-то там; последняя группка слушателей толпилась в

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату