стола. У него за спиной одиночная камера, над головой приговор висит топором, а он куражится! Нет-нет, и молил, и заискивал, но взгляд колючий, вот-вот бросится. И знаю, что не бросится, а боюсь! Умом понимаю: мразь, ничтожество, — а дрожу вроде бедных азиатов. А ещё думаю, чем я лучше? Палач, убийца. Он-то за свою жизнь в одиночку борется, а я храбрец, когда кругом решётки. И домой прихожу — те же мысли. Суд-то в его случае обернётся пустой формальностью, так или иначе, а вынести приговор придётся мне. Но кто я такой?
Собрать улики не значит судить.
Иван Терентьевич будто не слышал.
Выходит, такой же зверь. Только называюсь охотником.
Но воспитание совсем другое.
А что воспитание? Разве оно исправляет натуру? Нет, зеркало не изменяется от того, что отражает. И пока зверь внутри затаился, лучше его не дразнить.
Иван Терентьевич выпустил кольцо.
Тянулось так месяца два. Бирюков чувствовал, что поддаюсь, а однажды оскалился: «Назови цену!» Лето, страшная жара, я в мундире, а он рубашку расстегнул — волосатая грудь, наколки. Я опешил. И вдруг мой кабинет, охрана, пистолет в ящике — всё исчезло, а на земле, как и миллион лет назад, остались хищник и жертва. Я не мог пошевелиться, точно скованный гипнозом. Отбросив ногой стул, Бирюков скривил шею, будто собирался перекусить горло, и я понял, как он прибрал к рукам город.
Появились музыканты, хрипло взвизгнул микрофон. Пары, неуклюже выбираясь из-за столиков, затоптались у сцены.
Иван Терентьевич затянулся.
Это нам подавай тихое местечко, а зверь по крови тоскует! И когда Бирюков навис, обжигая дыханием, я вдруг понял, что все наши учреждения — камуфляж, декорации. А царствует всё тот же зверь.
Я пристально посмотрел на него.
Ну, нет, до этого не дошло, — отмахнулся он. — Зазвонил телефон, будто невидимая рука потрясла за плечо. Я кликнул охрану. А на другой день подал в отставку..
Грянул оркестр, Иван Терентьевич беспомощно развёл руками.
А что стало с Бирюковым? — прокричал я.
На безбородом лице показался румянец:
Расстреляли. Времена были другие.
Он отвернулся, смяв в пепельнице окурок.
Впрочем, времена всегда одинаковые: бирюковы
и, — кивнул на танцующих, — стадо.
Песня неожиданно оборвалась, и на нас удивленно покосились.
— Да-да, чудовище обло, стозёвно и лаяй — одни топчут, другие пресмыкаются, — скороговоркой зашептал Иван Терентьевич. — А я с тех пор занимаюсь мёртвыми языками. Скажешь: струсил? Может, и так. Но мне не стыдно, пойми, зверя может одолеть только зверь! — Иван Терентьевич стал похож на забившегося в щель таракана. — Однако Бирюков меня и сейчас донимает. В сумерках сядет напротив и ест жестокими, ненавидящими глазами. «Назови цену!» — вопрошает тогда весь мир.
Принесли счёт. Официант равнодушно взял деньги. По столам уже зажгли абажуры, размазанные тени пластались по стенам.
Иван Терентьевич как-то сразу постарел, васильковые глаза помутнели, и я подумал, что двадцать лет назад он всё же вынес приговор — себе.
Поднявшись, я сухо откланялся.
РОДИНЕ НУЖНЫ ГЕРОИ
Гражданка Трагова? Это из военкомата. — А в чём дело? — затаила дыхание Ольга, беспокоясь за сына.
На основании закона о воинской обязанности вы зачислены в списки отправляемых в Чечню.
Ольга, как была с трубкой в руке, сползла по стенке.
Это ошибка.
Голос стал суше.
Никак нет. Вы патологоанатом, а в Моздоке ваши коллеги не справляются.
Но я потеряла квалификацию.
А там большого ума не требуется.
Ольга промолчала.
Да вы не бойтесь, — сменил тон военный, — в зону боевых действий не поедете, а в Моздоке тихо.
И повесил трубку.
Жену успокаивай, — захлебнулась Ольга, слушая гудки.
Ольге сорок. У неё пьющий муж, который, случается, её бьёт, и переросток сын, прочно застрявший в выпускном классе. Угрюмо косясь на мать, он проводит дни, слоняясь с плеером в ушах, таскает из карманов мелочь и, чуть что, задирается, как заусенец.
«Лишь бы не наркотики», — крестится Ольга.
Её мысли уже много лет раздваиваются между счетами за квартиру и готовкой обедов, её семейная жизнь начинается с порога, где на неё, точно ущербный месяц, смотрит сын, лает собака и попрекает муж. «Дармоеды! — грозит он кулаком. — Сидят на моей шее». Однако денег не даёт, запирая их в фаянсовую свинью.
Ольга часто думает о разводе, но квартирка маленькая — не разменять.
Училась она давно, как и большинство, не зная толком, зачем, а, проработав с год по специальности, не выдержала. Морги ломились от огнестрелов, коренастые, коротко стриженые ребята привозили окоченевшие трупы и за полсотни долларов требовали протокол вскрытия. За столом дрожали руки, страх лез под воротник, а кругом — грязь, зимой — холод, летом — мухи, и вечно пьяные санитары, липнущие, как тени, в свете ультрафиолетовых ламп.
И Ольга устроилась библиотекарем. Думала на месяц-другой, а задержалась на одиннадцать лет. Работа ей нравится, только вот коллектив женский, и, когда она приходит в тёмных очках, прикрывая оплывший синяк, у неё хихикают за спиной.
Весь вечер Ольга просидела зарёванная, уткнувшись в стену, а, когда пришёл муж, выложила всё.
«Надо служить! — злорадно отрезал он, закрываясь в своей комнате. — Родине нужны герои».
Схватив за поводок собаку, Ольга выскочила на улицу.
Родители у неё умерли, а родственники навещали в год по обещанию. «Некому заступиться за сироту», — криво усмехалась она. И часто вспоминала, как в детстве её отправляли на дачу, где сквозь дыру в заборе она видела, как сосед режет кур. Безголовые, те бегали по двору, стуча крыльями о землю, пачкали кровью белоснежные перья. А другие, кудахча, ловко отскакивали в сторону, продолжая клевать зерно.
Ольга курила на лавочке, подставляя щёки осеннему ветру. Топча сочившуюся грязь, из церкви возвращалась соседка, которая со вздохом кивнула. К тому, что на свете все судьи, Ольга привыкла, но тут ей сделалось стыдно.
«Надо звонить Жоре», — несколько раз повторила она, кусая губы.
Георгий Лукьянов, бывший сокурсник, держал частную клинику. Когда-то он ухаживал за Ольгой, дарил после лекций цветы, а к четвёртому курсу, бледнея, сделал предложение. Но Ольга отказала. Гремя на кухне посудой, она теперь часто вспоминает тот день, и ей кажется, что её нарочно подтолкнули, заставив оставшуюся жизнь кусать локти.