Параллель
Конные в чёрных капюшонах рассыпались по деревне, выкрикивая: «Слово и дело!» Слово произнесли вчера, когда, обсчитавшись глотками медовухи, боярин сболтнул лишнее, и его из-за стола пересадили на кол. А теперь наступило дело. Переступая по головешкам, огонь слизывал со снега кровь. Конные, перекрикивая тишину, скакали впереди лошадиных хвостов, сливаясь с дрожавшими тенями.
Царский суд всегда праведный, глас народа - глас вопиющего в пустыне.
Почесав плёткой нос, старшина привстал на стременах и, убедившись, что деревни больше нет, махнул рукой. Опала была снята, и чёрная стая понеслась прочь, оставляя по себе невнятный шёпот преданий.
«История всегда кричит», - вслушиваюсь я в долгое эхо летописей, наблюдая, как собачьи головы выгрызали измену, а метла очищала царство.
На языке опричников это называлось «отделать».
«Так отделали - родная мать не узнает», - услышал я возле милицейского участка.
Истории не нужен суфлёр: она сматывается с одного клубка, а слова, как летящие вереницей птицы, тянут её нить мимо замурованных в себе поколений.
Привычная радость слепоты
«А сегодня я побывал в раю, - пишет один средневековый духовидец, собрат Па-рацельса и Сведенборга. - Рай - это наши осуществившиеся желания, и оттого в нём царит скука. Попавших сюда растаскивают по углам, как крыс, и окружают тем, о чём они мечтали, пребывая ещё в телесном образе. В рай попадают почти все, за исключением закоренелых грешников, и оттого он напоминает придорожную гостиницу. Здесь нет чертей, в комнатах опрятно, хотя кое-где я и заметил паутину. Но земные мысли, даже у святых, отчаянно грубы; когда видишь их воочию, они быстро надоедают. Чтобы не сойти с ума, здесь всякий занят своим делом. В одном из номеров я встретил писателя, известного своим тщеславием, он сидел за столом, огромный, как гора, а перед ним, крохотные, плясали Гомер и Еврипид - я узнал их по табличкам на груди, висящим, как у скоморохов на деревенских ярмарках. Гомер, кстати, совсем не слеп и довольно молод. В другом зале томился сластолюбец -рай не сильно отличается от ада - и равнодушно глядел на танцовщиц, изгибающих живот и надоедливо звенящих бубном. Раньше он был мусульманином, но рай один на всех, и здесь строго наказывают, когда вспыхивают споры, чей Бог лучше. Мусульманин признавался, что очень тоскует по этим диспутам и, приняв меня за католика, попытался затеять со мной ссору. Озираясь после по сторонам, он добавил шёпотом, что его уже тысячу лет не сжигает похоть, что множество женщин - лучшее от неё лекарство. «Подобное исцеляй подобным», - произнёс я на латыни и подумал, что, возможно, рай, куда я попал, это только чистилище?»
Бедный визионер, думаю я, читая его пыльные строки, ты много попутешествовал и претерпел адские муки! Ведь айсберг людского бесчестия держится на помыслах, скрытых от нас тёмными водами неведения. Не приведи Господи узреть эту всеобщую историю мечтаний, проникнуть в паноптикум сокровенного, в наши преступные желания и убогие грёзы!
Искусство, культура, философия
Уайльд, подхватывая голос Ренессанса, определил искусство как кривое зеркало, в котором угадывается правда. С ним нельзя согласиться. Это, скорее, лицедейство, которое противоречит божественной простоте. Великие полотна писали ничтожные лицемеры, гениальные строки - мелкие греховодники. Праведнику не подняться выше молчания, истина сладкозвучнее в устах лжеца.
Мифы уготовили Орфею вместо Олимпа Аид, слухи не посадили создателя Ватикана рядом с гражданином Ассизи. И это понятно: кривой рог трубит громче прямой свирели, биографы всегда разочаровывают. Язычник Эгиль слагал висы между убийствами, Дюма тиражировал романы вместе с поваренной книгой.
Культура - это горстка мифов, кучка идолов и собрание жрецов, это мириады эпигонов и сонмище безразличных невежд. Её формы причудливы, как наросты льда, и столь же произвольны. Быть может, это оттиски с одной вечной Культуры, таинственной и загадочной, как сфинкс, небесного архетипа, который искажается земной плотью?
Рукотворная, культура всегда замкнута. Х цитирует Y, Y ссылается на Х. О тех, кто слышит иную музыку, молчат. Чтобы быть современником, нужно разделять интерпретации времени. И вековое торжество Платона или Гегеля означало прежде всего диктатуру вкуса, ибо гении навязывают стиль, эстетику, ракурс. Главенствуют не логика Аристотеля, но аристотелев склад ума, не шопенгауэрова воля, а воля Шопенгауэра. Смена философских систем подобна кружению времён года, спорить об их достоинствах - всё равно, что судачить о моде.
Осознание этого свело философию к истории философии. Теперь нет нужды в словесных хитросплетениях: мир утратил интеллектуальную доверчивость, силлогизмы в нём отступили перед образами экрана. Богословам не нужно больше рисовать ад - его можно показать.
Горе тем, кого незатейливые слова пугают больше!
12 октября 2000
«Всякая истинная история, - замечает Кроче, - есть современная история». И действительно, прошлое интересует нас только как настоящее, минувшее волнует близостью к текущему. Разбираясь в истоках мгновенья, мы видим тысячи его рукавов, обнаруживаем разбросанные всюду стрелки его предпосылок. Так двенадцатое октября, которое стоит сейчас на дворе, распадается на бесконечную сумму времён. Его наполняют все предыдущие события, все прошедшие числа. Среди них и двенадцатое октября, когда миллиенаристы тысячного года ждали апокалипсиса, а по городам выли волки, и двенадцатое октября, когда истекали последние месяцы язычества. Всё проходит, и всё возвращается. Нет большего лукавства, чем календарь, мы ходим не вперёд, но по кругу. И сегодня Парис соблазняет Елену, и сегодня в шестом часу вечера распинают Христа.
Средневековые реалисты представляли вещи отражением небес, земное - зеркалом сакрального. По их мнению, время не приближает и не удаляет. Меняя эпохи, оно лишь переводит с языка на язык вечные истины. Значит, любое высказывание - это цитата, постижение мира - перебор метафор, а удел философии - переформулировка.
Блуждая в хаосе декораций, зажатые в освещённом пятне сиюминутности, мы на сотне языков произносим одну истину - вечную загадку мира.
Эхо одного сравнения
Называя литературу грёзами, Борхес повторяет старую аналогию. С ним согласились бы Колридж, галлюцинировавший наяву Флобер и китайский автор «Сна в красном тереме». «Во множестве сновидений, как и во множестве слов, много суеты», - подчёркивает то же сходство Екклесиаст. И действительно, сны - это осколки сюжетов, которые склеивают в истории, это хаос фрагментов, из которых выстраивают мозаики. Но кривые лабиринты снов отражают мир куда основательнее искусно сплетённых метафор и хитроумно подобранных силлогизмов.
Малларме, вслед за каббалой, уподобляет мир книге. «Подобен сну круговорот бытия», - откликается на его мысль Шанкара, и эта параллель глубже. Если книга передаёт видимую часть Вселенной, то сны - невидимую. Они опровергают пространство, ломают барьеры времени, в их груде можно пасть сражённым стрелой, быть изрубленным кривой саблей кочевника, а потом скакать по степи, можно кричать от ужаса на Голгофе, воскреснуть и опять быть убитым - под Курском или на гильотине; можно петь божественные псалмы и оказаться пером у бездарности, обладать силой молота и