женщинах замуровано наше семя, так и в снах - желание: от первого рождаются дети, от второго - мысли. Поэтому можно быть старше своих снов, но мудрее - никогда».
Свои крамольные сравнения раби подкреплял цитатами из Талмуда и Зогара.
«Различают сны-девственницы и сны-блудницы, -вещал он с крыльца синагоги, и было видно, как кровь подступает к его вискам. - Последние зовутся публичными снами, как гулящие женщины, они скачут из постели в постель, их видит множество людей, заплативших накануне общими впечатлениями. Вместе с потаскушками они съезжаются на места зрелищ, слетаясь стервятниками на объедки дневного пира».
Моше бен Леви складывал руки, зная, что у слов долгое эхо, но ещё дольше оно у молчания.
«Особые сны являются отшельникам, давшим обет безбрачия: бесполые, строго одетые, сухие, как палка».
Здесь он рассказывал о своём строгом, задрапированном в чёрное сне, который ему никак не удаётся разоблачить.
«Бесстыдные сны показывают всё, а скромные скрывают, - пояснял он. - Бывает и так: сон придёт робко и застенчиво, как юная дева, но станет неотвязным, как наскучившая любовница. А другой так и промелькнёт коротким свиданием на гостином дворе. Но от обоих останется сухость во рту».
Встречая благосклонность слушателей, Моше бен Леви углублял странные параллели.
«Женщин и сны роднит привычка властвовать. Не мы перебираем их - они нас. Точно солнце, переходящее изо дня в день, мы кочуем из сна в сон, и в каждом сне мы иные, как и с разными женщинами. Некоторые из них склоняют нас к любви, но большинство - насилуют.
Видеть чужие сны - всё равно, что спать с чужими жёнами. Из ревности сны могут внезапно уйти, но обычно возвращаются по первому оклику».
Затем раби долго распространялся об опасностях, подстерегающих в снах, об их обидчивости и мстительности, а когда замечал утомлённые глаза, обрывал речь одним и тем же.
«Женщины и сны одинаково загадочны. Они могут подарить наслаждение, а могут - яд. Но, разжигая внутри огонь, приближают к смерти...»
Следуя древней традиции, Моше бен Леви учил также, что жизнь - один из снов. Когда в этом сне за ним пришли стражи из святого братства, он закутал лицо платком на манер бедуинов. Но его выдали глаза. «Сефард!» - определили слуги Реконкисты. «Жаль, что ты не расскажешь нам предстоящего сна», - смеялись они, протыкая его короткими копьями.
Федот
В провинциальном захолустье конца позапрошлого века Федота прозвали отказчиком. Жизнь в городке текла скучно, а Федот отказывался даже от скудных развлечений. Его не привлекали ни приезд столичной певички, ни бродячий цирк, ни свадьба полицмейстера, ни похороны известного разбойника. На этот счёт у него была целая теория. Отрицая земные впечатления, он готовил себя к загробной бессобытийности. «Зачем напиваться водой, если предстоит жажда?» - рассуждал он.
Поначалу земляки опасались за его рассудок, но вскоре убедились, что Федот - человек здравый, даже практичный. Он никогда не покупал хомута вперёд лошади и не делал предложения женщине, не разведясь с предыдущей. Впрочем, следуя своей странной теории, он вскоре растерял и знакомых, и врагов, и жён, раздал имущество и остался гол, как сокол. Теперь он стоял посреди ратушной площади перстом, указующим на земную тщету, замерзая под рогожей и намокая под липкими каплями осеннего дождя. Кто-то надоумил его отказаться от пищи, и он стал сохнуть, как лужа на солнце. Один вихрастый школяр хотел подсказать ему отказаться и от воды, но мальчишку вовремя одёрнули.
Федот не был искушён в философии, и ему не приходило в голову отречься и от отречения, вернувшись, таким образом, на круги своя. Бросив однажды пить вино, он не думал отказываться от трезвости.
Но втайне он надеялся обмануть смерть, когда та явится с пустым мешком. «Федот, да не тот!» - повторял он лиловыми от холода губами. «Что же ты не хочешь освободиться и от души?» - спросил его учитель греческого. Но Федот не нашёлся с ответом. Говорили, правда, что он отказался от слов и потому промолчал. «Может, когда придёт смерть, и брать будет нечего, -оскалился учитель, слывший остряком. - Ведь душа отпечатком лежит на вещах, словах и своих спутницах - душах...»
Федоту было невдомёк, что, встав на путь отказа, невозможно дойти до конца. Отказавшись от грехов и добродетели, оставив единственным принципом отсутствие принципов, он держал мир на расстоянии вытянутой руки, как злую собаку. Но мир отчаянно льнул к нему, неотвязный, как тень.
В своей глухой дыре он слыл достопримечательностью, в отсутствие забав, служил забавой. И вот в унылый зимний месяц, когда небо навалилось гробовой доской, а от скуки некуда было деться, жители решили его разыграть. Федот считал, будто мир создан для него и исчезнет с его исчезновением. Проезжающая коляска, по его мнению, появлялась на площади, чтобы он мог получше разглядеть бороду кучера, летучая мышь касалась его крылом, чтобы он спал внимательнее и не пропустил вещих снов, а солнце вставало ни свет ни заря, чтобы его разбудить. Он во всём видел знак. И этим решили воспользоваться. Сговорившись, ему стали подсовывать различные предметы, возвращать когда-то розданное, добавляя к его мере две своих. Благодеяния посыпались на Федота, как из рога изобилия, ему стало чудиться, что мир повернулся к нему лицом, что, раскрыв объятия, смеётся широко и заразительно. Федот и раньше не отличался привлекательностью, а невзгоды, сгорбив фигуру, превратили его в гнома, но теперь местные красавицы, проходя, одаривали его ослепительной улыбкой. Наступив на горло собственной песне, которую тянул все годы, он теперь азартно резался в карты, вызывая неизменное восхищение. Он угадывал, под каким колпаком лежит шарик у мошенников, и легко решал чужие пересуды, слывя оракулом в семейных делах. Скрывая усмешку, его благодарили до слёз, по-собачьи заглядывая в глаза, искали дружбы, и постепенно он уверился в своём могуществе. Федоту даже предложили избираться городским головой, и он уже чесал в затылке, соглашаясь принять должность только вместе с дочкой губернатора. Его распирало самодовольство, одной ногой он стоял на земле, другой -вознёсся на небеса.
И тут, распахивая пустой мешок, за Федотом явилась смерть. Он глянул в зиявшую бездну и побледнел.
- Федот, да не тот... - начал он скороговоркой.
- Тот, тот! - улыбаясь, перебила та, которую не отвергнуть.
Федот умер в неведении. Сограждане не раскрыли перед ним карт, это было бы слишком жестоко.
Грицько
Грицько вырос на босоногом хуторе близ Диканьки, и мать пропустила момент, когда он вдруг стал чужим. «Так бывает, - успокаивали её товарки, имевшие сыновей постарше. -Не успеешь оглянуться, а он уж отпустил усы и рубит палкой горшки на плетне». Грицько был черняв, востроглаз и с каждым годом наматывал оселедец на ухо лишним витком. «Весь в батьку», - шептались за его спиной. Отца Грицько не видел, тот был лихой козак и сложил буйную голову на чужбине, продолжая до последнего закусывать солонину салом, а горилку запивать брагой. Едва разбирая «Отче Наш», он считал свою веру единственной, принимал за правду мифы своей деревни, и ему легче было изрубить человека в капусту, чем с ним согласиться.
В учёбу Грицька отдали великовозрастным, и бурса не успела смутить его простодушия. Его исключили после первых же розог, которые он вернул поровшему его дядьке. Затем след Грицька теряется. Лишь через несколько лет он всплывает за порогами, в Сечи. «Чи умрёшь, чи повиснешь